Успенский в характерном интеллигентском самообличительном увлечении взял всю вину на себя, – не как на лицо, а как на группу, – втоптал себя в грязь. Тут, на этом пункте, перед Успенским открывается покатая плоскость в сторону самого несостоятельного социального морализирования… Успенский «договаривается» до таких слов: «…я, русский образованный человек, я виновен самым решительным образом; я виновен тем, что до сих пор, 25 лет, не нашел в себе решимости по совести признать, что Иван Ермолаевич уже не крепостной, не раб, и что я, бывший барин, теперь завишу от него, хотя бы только потому, что его – миллионы, что теперь даже из желания нажиться я должен действовать так, чтобы удовлетворять насущным потребностям Ивана Ермолаевича. Я должен строить дорогу преимущественно в видах Ивана Ермолаевича, если хочу не быть его разорителем, я должен устраивать промышленное предприятие не иначе, как в видах, главным образом, миллионной массы, если, во-первых, не хочу разориться, а во-вторых, если стыжусь разорить. Но именно этого-то последнего я и не стыдился, и даже не стыжусь, пожалуй (?), и теперь. Напротив, я умышленно старался (?!) его затмить, расстроить, не давал ему ни науки, ни земли, ни малейшего облегчения в труде. Я так знакомил его с цивилизацией, что он только кряхтел от нее. За всю эту искренность Иван Ермолаевич и наказывает меня тем, что начатое мною расстройство его быта практикует и в деревне, собственными руками разрушает то, на чем, если бы только я мог решительно стать на сторону устроения, а не разрушения, действительно можно бы создать крупное общинное хозяйство, в котором бы не было людей, не имеющих права на хлеб, и в котором нашел бы место работника (за деньги, не беспокойтесь!) и образованный человек». (II, 591 – 592; курсивы Успенского.) Горько и обидно, читатель, выписывать эту длинную цитату!..
И вот к этому-то месту, производящему среди перлов и адамантов творчества Успенского прямо-таки тягостное впечатление, отсылает нас г. Михайловский такими словами: "там он (читатель) найдет соображения, по которым «соваться» можно и должно, но не людям, «расколотым надвое между гуманством мыслей и дармоедством поступков». Указана и цель этого возможного и обязательного «сования» («Русское Богатство», 1900, XII, стр. 172). Вы прочитали только что эти рекомендованные вам «соображения», – и что же? Вы можете лишь скорбеть, что смелый размах мысли, за которым вы с таким напряжением следите на всем протяжении очерков «Крестьянин и крестьянский труд», заканчивается этим бледным, утопическим, в худшем смысле слова, публицистическим построением.
Каков идеал, намеченный тут Успенским? «Крупное общинное хозяйство», нерасколотые… железнодорожные строители и фабриканты, строящие – из разумно-понятого «желания нажиться» – дороги и промышленные предприятия «преимущественно в видах Ивана Ермолаевича», наконец, нерасколотый «образованный человек» – конечно на приличном жаловании при… крупном общинном хозяйстве… Что за несообразная, сумбурная утопия! И всех этих благ «я» не достиг потому, что «я» был «труслив, своекорыстен и нерешителен»… И кто этот «я»? Фабрикант и строитель, не рассчитавший, как следует, шансов наживы; образованный человек, озабоченный вопросом, как бы не лишиться жалованья при «крупном общинном хозяйстве» («не беспокойтесь!» – утешает его Успенский), или интеллигент, ничего не услышавший в ответ, кроме «не суйся!»?.. И можно ли найти в приведенной цитате хоть намек на примирение того противоречия между идеалами этого интеллигента и строем крестьянской жизни и крестьянских понятий, которое сам Успенский вскрыл с бесстрашием, поистине самоубийственным?..
Только в момент общественного надрыва, нервного надсада может явиться желание променять первородство собственных идейных запросов, хотя бы и не разрешающихся соответственными поступками, на примитивную «гармонию» существования Ивана Ермолаевича. Конечно, разлад между словом и делом, между теорией и практикой, между «гуманством мыслей» и «дармоедством поступков» заключает в себе мало отрадного и уж, разумеется, не представляет собой идеала, – но он заключает в себе сознаваемое противоречие, а, значит, и движение, и жизнь, и стремление к примирению противоречия, к гармонии, к цельности. Жизнь же Ивана Ермолаевича характеризуется чисто стихийной законченностью; ее внутренняя гармония покоится на незыблемости объективных условий и на неизменности потребностей тела и запросов духа. Это гармония неподвижности, цельность застоя, законченность бессознательной удовлетворенности… Нет, это не идеал!