Да, несомненно, не о хлебе едином жив будет человек, это святая истина; но неужели же г. Струве поторопился забыть, с какой целью и кем именно эксплуатируются такого рода утверждения при современных общественных условиях?!
Да, если бы «неудовлетворенные» были уже удовлетворены в своих неотложнейших требованиях по части якобы буржуазного «довольства» и, успокоившись на этом, впали бы в общественный квиетизм, – о, тогда мы готовы были бы призвать на помощь и Фихте[125]
, и Ницше, и самого г. Струве со всем его архаическим сбродом заплесневелых абсолютов! Но пока в жизни идет упорная, ожесточенная борьба из-за минимальнейших составных частей этого самого довольства, упреки г. Струве имеют характер крайне фальшивой ноты из числа тех, которые не прощаются, характер грубой общественной бестактности, не первой и, надо думать, не последней в литературном формуляре г. Струве… Именно в этом пункте г. Струве не сделал бы промаха, если бы вернулся назад… к Лассалю, к тому самому Фердинанду Лассалю[126], к которому он ныне безуспешно призывает нас вернуться: именно Лассаль не уставал повторять, что немцев (тех, среди которых он работал) нужно тормошить и тормошить, чтоб они научились сознавать отсутствие у них «довольства», а вот г. Струве торопится напоминать, что не в довольстве «счастье»…Итак, г. Струве разочаровался, по-видимому, в старых приемах борьбы с «буржуазностью» и призывает нас следовать за новыми вождями: прежде всего за Ницше, «которому нет равного среди борцов с культурной буржуазностью», а потом и за Гауптманом, в котором, однако, «гораздо меньше силы и содержания, чем в Ницше».
О Ницше, если вспомнит благосклонный читатель, нам уж приходилось говорить на этих столбцах{94}
; посмотрим, что дает нам по части борьбы с буржуазностью Гауптман в своей последней драме.Но раньше в двух словах содержание самой драмы. У художника Михаила Крамера сын Арнольд и дочь Михалина; оба, как и отец, художники. Дочь по натуре вся в отца: подобно ему, она берет больше упорством, чем талантом. Сын – урод и в физическом и в нравственном отношении; у него большой талант, которого он, по словам сестры, недостоин, и нежная, болезненно-впечатлительная, но вполне безвольная душевная организация.
Отец, человек сильный и властный по натуре, подчиняющий своему влиянию всех, с кем ближе сталкивается, неспособен, однако, овладеть душой сына. Разлад между отцом и сыном, их взаимное непонимание и отчужденность составляют в известной мере центральный момент драмы.
Арнольд Крамер, вполне справедливо считающий себя неизмеримо выше толпы пошлых бонвиванов из золотой буржуазной молодежи, подвергается, однако, их постоянным насмешкам из-за своей злосчастной внешности и не менее злосчастной бедности, которая к тому же не дает ему возможности удовлетворить свою жажду жизни… Все это озлобляет его против всего на свете, в том числе и против родной семьи.
Он влюбляется в дочь трактирщика, но та мало склонна дарить свое внимание бедному горбатому юноше, мстящему злыми карикатурами трактирным завсегдатаям за их грубые издевательства над ним.
В один особенно злосчастный день, после тяжелого объяснения с отцом, снова отвергнутый трактирной Лизой, осмеянный и даже избитый компанией пьяных вертопрахов, один из которых, числящийся женихом Лизы, показывает несчастному художнику подвязку своей невесты, Арнольд Крамер выбегает из трактира и освобождается от жизни посредством самоубийства.
Отец прочитывает на лице мертвого сына (каким именно образом, сказать не умею) те лучшие черты его характера, которые при жизни скрывались в нем незамеченными, а теперь вызваны смертью наружу, – прочитывает и примиряется с сыном… Таков остов драмы.
Гауптман присваивает художнику Крамеру некое нравственное величие. Но величие познается только тогда, когда разрешается соответственными поступками. В драме же Гауптмана Крамер не совершает никаких поступков, которые характеризовали бы его со стороны его исключительного духа, а взамен этого другие действующие лица характеризуют Крамера в своих речах. Им, этим другим лицам, помогает и сам Крамер, который постоянно нравопоучает окружающих, уснащая свои речи такими словами, как: «слышите ли», «понимаете», «знаете ли», имеющими, по-видимому, целью пригвоздить внимание слушателей к глубине речей старого художника. И незачем, конечно, говорить, что такой прием, в силу которого главное действующее лицо, дающее свое имя всей драме, не действует, а резонирует и выясняет перед зрителями свою нравственную физиономию главным образом при помощи речей других лиц, крайне несценичен и даже антихудожествен и уже взятый сам по себе способен провалить драму.
Но оставим в стороне этот крупный художественный дефект и посмотрим, каким представляется читателю Михаил Крамер, в результате общих усилий обрисовать его духовный облик.