Реставрация картин стала для Шарлотты смыслом жизни с тех самых пор, как она исключительно мирно разошлась с её исключительно миролюбивым мужем. Со своей стороны, Джон, успешный искусствовед, отбросил двенадцать лет их совместной жизни так же небрежно, как отбрасывал старые номера журнала Королевской академии искусств. Выдержав пристойную паузу, он женился на молоденькой, пусть толстой, зато плодовитой помощнице (одной из многих, которые «помогали» ему все эти годы, как о том узнала Шарлотта) и стал отцом. И назвал девочку не то Гиперместрой, не то Клоакиной,[23] не то ещё как-то в том же роде, с ехидством подумала Шарлотта, вспомнив отвращение, с каким в своё время бывший муженёк отказался заводить детей. Пришлось согласиться: мир так враждебен, что рождать новых детей — значит брать на себя слишком большую ответственность.
Она и Джон, обоим далеко за сорок, после развода остались «добрыми друзьями», никаких «обид», и продолжали «видеться время от времени» (за последний год всего дважды, если быть честной). По крайней мере, такую историю она пыталась всучить, как нечитабельный церковный бюллетень, их общим друзьям. Могут ли быть общими друзья в наши времена? Как выяснилось, с трудом. Больше его друзья, чем её.
В отличие от развода реставрация Рафаэлевой «Молчащей женщины» проходила не столь гладко. Основной конфликт возник из-за того, что Шарлотта, вопреки здравому смыслу, стала консультантом телефильма о недолгом жительстве Рафаэля в Урбино, одного из серии фильмов об итальянском Возрождении. Она вдруг вспомнила прозвище, которое ей дали в съёмочной группе.
Колокольный звон, на сей раз близкий, неистовый, прервал мысли Шарлотты. Она услышала хруст веток, крик. Сквозь подошвы башмаков чувствовалось, как сотрясается земля. Это сейсмоопасный район, но…
Вдруг невесть откуда появились мулы, тёмная масса катилась на неё по буковому лесу, огромная, чёрная, косматая, взрывая копытами землю и топча подрост. Шарлотта прижалась к дереву, и они промчались так близко, что она чувствовала травяной пар из их ноздрей. Одна из толстых палок, которыми они были навьючены, упав, больно ударила её по ноге, прорвав длинную дыру в брюках. За мулами, едва различимый в облаках поднятой ими пыли, спешил гигант с топором в одной руке и свёрнутым длинным кнутом в другой, размахивая ими в такт некоего подобия песни, которую орал во всю глотку. Шарлотта не понимала ни слова. Перескакивая через сучья, которые теряли несущиеся в панике мулы, он свирепо ругался, поминая мать, сестёр и всю Господню родню, и исчез у подножия холма так же быстро, как появился.
— Дуу-да-дуу-да… — доносилось до неё; хриплый удалявшийся голос выводил что-то невразумительное. — Плаакама деенеж кита кабыла… — И только мелодия да припев были неправдоподобно знакомые: «Кейптаунского ипподрома»…
Через две минуты всё кончилось. В лесу воцарилась прежняя тишина. Шарлотта, отерев взмокшее лицо, заметила кровь на ладони — кровь мулов, не её: она никакой боли не чувствовала. Она удивилась, даже обрадовалась, потому что не думала, что так близко от Урбино есть ещё люди, которые продолжают использовать мулов, собирая Дрова в лесу. Эти животные представились ей (обладавшей более романтическим воображением, чем можно было предположить, судя по её строгой внешности) неистовыми призраками всех былых стад земли, вернувшихся, чтобы в последний раз яростно промчаться по планете. Показалось, что её окружает пейзаж столь же дикий, как в «Мадонне в скалах» да Винчи, картине, динамика композиции которой неотделима от её драматического содержания.
Она вновь почувствовала тревогу, когда, похлопав по карманам, не обнаружила путеводитель и поняла, что, должно быть, обронила его на том взрытом поле боя, которое осталось после промчавшихся мулов. Но, в конце концов, толку от книжки чуть, подумала Шарлотта, и, убедив себя, что сама знает, в каком направлении идти, отправилась в Урбино.