А ответ на Митино письмо Мишкевичу с требованием расторгнуть договор на новую книгу все не приходил. Затеяна книга о Галилее была по настоянию Маршака, и он сопротивлялся разрыву, ожидая от Бронштейна еще многих и многих научно-художественных книг. Но воля Маршака теперь в счет не принималась. В издательстве настали другие времена, сменилось начальство, и слово Маршака уже отнюдь не было решающим. На свой вопрос, куда вернуть аванс за «Галилея», Митя ответа не получил, и уже после того, как обозвал Мишкевича фашистом, снова обратился к нему.
Я лежала в постели — простуда, грипп, t 38о. Митя, не спрашивая моего совета, позвонил Мишкевичу.
Телефон у нас висел на стене в передней, от меня через комнату, но слышала я каждое слово.
— Митя, не надо! — кричала я. — Митя, перестань! Но Митя и на этот раз высказался без обиняков.
— Григорий Осипович? Говорит Бронштейн. Григорий Осипович, вы до сих пор не сообщили, куда вернуть аванс за книгу о Галилее. Книгу о Попове и Маркони я переделывать не стану. Я обдумал вашу деятельность, вашу роль в уничтожении редакции Маршака. Повторяю: пока работаете в издательстве вы — я печататься в Детгизе более не намерен. Я снова начну писать детские книги, когда вас наконец выгонят.
— Митя, не надо!
— Да, простите, Григорий Осипович, меня перебили… Да, повторяю: я снова начну работать в детской литературе, когда вы кончите — то есть когда вас выгонят. Полагаю, это случится скоро. Я вообще не детский писатель, я физик. Я подожду, пока вас выгонят, а до тех пор займусь своей наукой… Еще раз требую: сообщите мне, пожалуйста, номер сберкассы, чтобы я мог вернуть издательству полученный мною аванс. Позвонить в бухгалтерию? Благодарю вас.
Записав продиктованный номер, Митя пришел ко мне в комнату, положил мне руку на лоб, нахмурился — жар! — сел в ногах постели. «Ну что ты тревожишься, Лида? Ты воображаешь: сильнее кошки зверя нет. Этого мерзавца скоро выгонят. Я подожду. И я ведь в самом деле уже научился писать для детей. Мне уже не так интересно. Я умею».
— Туся говорит, — сказала я, — что Мишкевич опасен не менее, чем позабытая на столе склянка с холерным вибрионом. Дети бегают вокруг, могут случайно глотнуть.
Митя весело махнул рукой.
— Ну что ты! Где этакому ничтожеству до холерного вибриона? Вибрион по сравнению с Мишкевичем — слон!
Когда именно произошел телефонный Митин разговор с Мишкевичем — я не помню. Митино письмо к нему помечено 5 апреля, а сообщение из бухгалтерии Детиздата о том, куда вернуть аванс, отправлено «Бронштейну, М. П.» 21 июня. Между этими двумя датами и совершился наш совместный визит в издательство. Во всяком случае, ко времени моего увольнения из штата и из «вне-штата» и ко времени письма и разговора — многие из наших знакомых, а также знакомых наших знакомых были арестованы. В отличие от большинства, берущего на веру всю кровавую чушь, сообщаемую в газетах, на собраниях и по радио, мы считали себя людьми понимающими. Ни на какие «лес рубят — щепки летят», или «разберутся — и выпустят», или «здесь, снизу, нам непонятно, а там, сверху, виднее» — мы не ловились. Шпиономанией не страдали тоже. Над теми, кто верил во «врагов народа», во всякие россказни о «вредителях и диверсантах», постоянно будто бы засылаемых в нашу страну капиталистами, — над этими верующими мы смеялись. Митя однажды со смехом рассказывал: зашел он у себя в Институте в профком, уплатить профсоюзные взносы. Туда же — секретарь партийной организации. «Слыхал? — спросил партийный секретарь у своего коллеги-профсоюзника. — Ермолаев арестован». — «Ка-а-кой мерзавец!» — с воодушевлением воскликнул профсоюзник. Он верил: «у нас зря не посадят. Нет дыму без огня. Раз арестован, значит — враг». Мы считали таких верующих — оболваненными, темными, глупыми.
Но сами-то мы — намного ли были умнее? Причины совершавшегося мы не понимали — а я не вполне понимаю и теперь (1983).
Какова же была мера тогдашнего нашего понимания? (Непонимания?)
Кругом происходит нечто чудовищное — это мы понимали. Арестовывают неповинных, клевещут на них многомиллионными тиражами — это мы понимали тоже.
Но — зачем?
Человеческому уму свойственно приписывать если не божеской, то, во всяком случае, человеческой воле — некую целенаправленность, а значит, и смысл. Если бы Большой Дом арестовывал тех, кто «не принял советскую власть», — цель была бы гнусна, но ясна. Но с какой целью преследовали «стоявших на платформе»? Стоявших со лживым или искренним пафосом, но, во всяком случае, с покорностью? Нужны рабочие руки на Севере? Но зачем же отправляют туда, случается, больных и старых? Требуется запугать население до столбняка? Так, но чтобы насмерть испугать тысячи, достаточно истребить сотни, а не миллионы. И потом, разве правительство не заинтересовано в доброкачественности советской продукции?