Что мне эта полнота или неполнота? Десять лет я не увижу Митю… Не постесняются они, конечно, при полной конфискации прихватить не только Митины и мои вещи, но и убогую Идину шубейку. Да бог с нею, с одежкой! Мечталось бы мне, заместо талисмана, взять с собою, на беду ли, на счастье ли, что-нибудь Митино, — ну, хоть футляр от очков, хоть заводной фонарик.
След!
В тот же вечер я уехала в Киев, к Бронштейнам. Прежде я была знакома с Митиным братом Изей и сестрой Михалиной. Мать и отца впервые мне предстояло увидеть теперь.
В БЕГАХ
Прятаться я не собиралась. Приехав в Киев и поселившись у Митиных родных, я сдала свой паспорт в домоуправление на временную прописку «по улице Льва Толстого, дом 10, кв. 11».
Это была пятикомнатная коммунальная квартира на пятом этаже. Длинный коридор, и в каждой комнате — семья. В комнате Бронштейнов, если присчитать и меня, четверо: мать, Фанни Моисеевна; отец, Петр Осипович; Митин брат-близнец Изя и я.
Отец, Петр Осипович, некогда, в Виннице, был врачом. Сейчас — пенсионер, и я не замечала, чтобы он кого-нибудь лечил, и не слыхала от него никаких медицинских советов. Он вообще жил молча. Либо и прежде присуща ему была молчаливость, либо умолк он после несчастья с Митей. Во всяком случае, при мне в разговорах он почти не участвовал, прерывая свое молчание лишь вздохами. Он, как и положено пенсионеру, читал газеты и помогал жене по хозяйству. Исидор Петрович ежедневно ходил на службу. Окончив в 1930 году Институт народного хозяйства, Изя в течение долгих лет работал в Государственных архитектурных мастерских города Киева. Фанни Моисеевна — домашняя хозяйка.
В квартире были скучены люди самых разнообразных профессий, от кассирши до милиционера. Случалось, ночью срочно поднимали нашего мильтона с постели — усмирять где-нибудь поблизости пьяную драку.
В квартире же 11 в доме 10 по улице Льва Толстого царствовали мир и покой. Милиционеру тут было нечего делать, разве что — жить. Он был попросту вежливым нашим соседом. Отношения между жильцами сложились доброжелательные, а с семьей Бронштейнов в особенности — уж очень это были скромные, работящие и, можно сказать, уютные люди. Завязать с ними кухонную свару было, даже и при желании, немыслимо — Фанни Моисеевна обезоруживала уступчивостью и беззлобием. Была она хозяйка рачительная, экономная; однако баловала соседей то баночкой варенья, то ломтем пирога, то трешкой в долг. Соседи советовались с нею о том, как получше накрахмалить белье, каким снадобьем вывести пятно на брюках, сколько дрожжей развести для теста. В руках у нее все спорилось.
Комната Бронштейнов, где сейчас жили четверо, а при Михалине и Мите пятеро — сияла аккуратностью и чистотой. Ни одной вазочки, нарядной чашки или коврика, но ни пылинки на многочисленных книгах. Всюду поспевали морщинистые умелые руки Фанни Моисеевны. Тратила она мало, готовила вкусно. Изя? Его я знала и раньше, он раза два гостил у нас в Ленинграде. Физически оба брата — в отца: оба невысокого роста, как он, оба круглоголовые, как он, но душевно, по-видимому, в мать: эта простая, необразованная женщина, родом из захудалого еврейского местечка в черте оседлости, располагала к себе добротою, чувством собственного достоинства и беззлобием. Относилась она к людям по-матерински. В душевном обличье Фанни Моисеевны я узнавала Митины черты. Конечно, проявлялись в нем ее душевные качества на несравненно более высоком интеллектуальном уровне. Но деликатность в быту, доброжелательность, чувство достоинства — от нее.
Увидав мою худобу, мою седину, Фанни Моисеевна деятельно меня пожалела. Заставляла днем по часу — по два лежать, старалась утром, когда я спала, двигаться беззвучно; не позволяла лишний раз подняться по лестнице. В ее заботливости я узнавала Митю. С первого дня нашего знакомства — моего и Митиного — я чувствовала его заботу и жалостливость. В жилетку ему я не плакала, но он, видя на Манежном наши обшарпанные, пустые комнаты, наблюдая дурно скрываемую вражду между мною и Цезарем, наше хроническое безденежье, мою постоянную хворь, — с первого дня пожалел меня. В какую минуту чувство это переросло в иное — я не знаю, но началом начал была жалость.
Когда мы поженились, а потом съехались в одной квартире и в свои права вступил повседневный быт, меня удивляла и трогала Митина снисходительность. К моему неумению хозяйничать, к моей поглощенности литературной работой, к рассеянности.
Однажды осенью он вошел ко мне в комнату с двумя зонтами под мышкой. Оба одинакового фасона и цвета.
— Красивые, — сказала я, по очереди раскрывая зонты. — Спасибо. Но скажи, почему же два сразу?
— Видишь ли, — объяснил Митя голосом весьма деловитым, — один ты завтра оставишь в трамвае, а другой еще побудет у тебя немножко.
В этих словах не содержалось никакого упрека, а всего лишь ясное обо мне представление.
Так же иногда и с какой-нибудь книгой: Митя приобретал два экземпляра сразу: «Один ты дашь кому-нибудь почитать и забудешь кому, а этот, — он держал в руках „Жизнь в цвету“ Анатоля Франса, — этот у тебя поживет немного».