В фарсе, созданном воображением субъекта действия Трощейкиным, страшный Барбашин появиться не может, а может явится лишь его пародия, живописный шут. Ходасевич полагал, что «<…> Барбашин есть не что иное, как призрак, фантасмагория, болезненное порождение трощейкинской души <…>»[181]. В контексте общего влияния «Ревизора» на «Событие», Барбашина, так и не являющегося во плоти на сцене, можно рассматривать в связи с воспринятой Набоковым трактовкой Хлестакова как сна Городничего в статье Ходасевича «По поводу „Ревизора“» (Возрождение. 1935. 21 февраля). Отмечая успех постановки «Ревизора» пражской труппой МХТа в Париже (1935), Ходасевич приписывает эту трактовку Михаилу Чехову, исполнявшему роль Хлестакова. М. Чехов исходил из того, что «Городничий – это как бы кусок земли, твердый, тяжелый. А Хлестаков – фантазия, фантазия Городничего. Он не существует реально. Городничий от акта до акта как бы творит его»[182]. По мнению Ходасевича, «ревизор» Хлестаков «был лишь самообман городничего и его присных – и в этом не только весь психологический смысл пьесы, но и зерно ее смысла философского», и, что особенно близко к набоковскому Барбашину, Хлестаков «становится нереальным обликом реальности, отчего все произведение приобретает символический смысл и характер»[183]. В своем последнем завершенном романе «Взгляни на арлекинов!» Набоков описывает замысел постановки «Ревизора», по которому все происходящее не более чем «кошмар старого мошенника» Городничего, и само русское название пьесы возводится к французскому «rêve» – сон. Этот эпизод романа отсылает к постановке «Ревизора» М. Чеховым, но вместе с тем напоминает «Событие» и следующую пьесу Набокова «Изобретение Вальса», где Сон (в авторском английском переводе пьесы – Viola Trance) олицетворяется и становится действующим лицом. В «Николае Гоголе» (1944) Набоков заметил, что действующие лица «Ревизора» – «люди из того кошмара, когда вам кажется, будто вы уже проснулись, хотя на самом деле погружаетесь в самую бездонную (из-за своей мнимой реальности) пучину сна»[184]. Несмотря на то что в набоковской пьесе гоголевский сюжет выведен на передний план, потрясение в «Ревизоре» переосмысливается в «Событии» и во внутреннем плане действия: новость о появлении Барбашина влечет
Как Вагабундова и Шнап – грубые балаганные двойники, нечто условно-макаберное, отдающее ходким символизмом, так Барбошин, в свою очередь, – условный литературно-театрально-оперный фантом[186] (на последнее указывают упоминаемый им Рубини, знаменитый итальянский тенор, и пропетая им фраза из партии Ленского в «Евгении Онегине» Чайковского – «Начнем, пожалуй…»[187]), во вздоре которого, буквально нашпигованном Достоевским (несостоявшимся, как мы помним, драматургом), звучат неосознанные, но настойчивые намеки на драматическую сторону
С первой же его реплики («Не вам, не вам кланяюсь, а всем женам, обманываемым, душимым, сжигаемым <…>», 410), переиначившей обращенные к Соне Мармеладовой слова Раскольникова из «Преступления и наказания» («Я не тебе поклонился, я всему страданию человеческому поклонился»), вступают мотивы романов Достоевского, которые Набоков вслед за М. Волошиным считал несостоявшимися пьесами[188]. Затем он произносит короткую восторженную речь – пародию на знаменитый разговор Ивана с Алешей в «Братьях Карамазовых»:
О, вы увидите! Жизнь будет прекрасна. <…> Птицы будут петь среди клейких листочков, слепцы услышат, прозреют глухонемые. Молодые женщины будут поднимать к солнцу своих малиновых младенцев. Вчерашние враги будут обнимать друг друга. <…> Надо только верить… (412)[189].
Знаменитая антитеза «Братьев Карамазовых» о всеобщем счастье ценой жизни одного «ребеночка» проецируется на обстоятельства Трощейкина и приобретает личное значение: может ли он быть счастлив, если его ребенок мертв?
Для Любови смерть ребенка равнозначна отмене самой возможности семейного счастья («Единственное счастье – был ребенок, да и тот помер», 374), Трощейкин же видит угрозу своему благополучию только в появлении грозного Барбашина. В своем главном упреке мужу Любовь затрагивает эту тему: