Читаем Продай свою мать полностью

Мы уезжали из Каунаса дождливым осенним днем. Лайма с утра так напилась, что на вокзал ее взять не было никакой возможности. Она валялась в пальто на кровати с запекшимися серыми губами и глубоко запавшими глазами, закрытыми восковыми веками с черной пыльцой краски на ресницах. И только хриплое, булькающее дыхание отличало ее от трупа. Мы и попрощались с ней как с покойницей. И я и Рута. Поцеловали спящую в восковой лоб и быстро вышли, вытирая пальцами глаза.

Нас провожали несколько моих старых друзей: евреи-музыканты из ресторанных оркестров, еще не решившие сами, ехать или не ехать. Они волновались, пожалуй, больше, чем мы, в душе примеривая на себя наш отъезд, и по их взвинченным нервным лицам я понял, что они не намного дольше моего засидятся в Каунасе. Они без толку суетились, многократно обнимались и целовались со мной и плакали, не стыдясь слез.

Лишь два человека из провожавших вели себя спокойно и деловито: таскали чемоданы, погрузили их в вагон, оформили квитанции на багаж, купили мне с Рутой на дорогу поесть в вокзальном буфете. Это были два нееврея. Винцас, дедушка Руты, и совсем опустившийся Григорий Иванович Таратута в грязном, замызганном пиджаке и рваных ботинках. Он снова не имел жилья. Буфетчица Соня вытолкала его взашей и отобрала ключи от квартиры. В этот день он не взял ни капли в рот и, распоряжаясь погрузкой, по старой привычке зычно гаркал на железнодорожных служащих, распекая их за нерадивость, как он это делал во времена своего комендантства.

Два врага. Антикоммунист и палач Винцас, отсидевший в Сибири десять лет, куда его спровадил комендант Каунаса майор Таратута, и сам Таратута, уже бывший комендант и бывший коммунист. Теперь они оба, постаревшие и какие-то усохшие, стали бывшими людьми, доживавшими свой век. И провожали меня, еврея, уже лишенного советского гражданства и, следовательно, тоже бывшего их соотечественника, в загадочное, нелюбимое СССР государство Израиль, к которому ни тот, ни другой особых симпатий тоже не питали по причине своей нелюбви к евреям.

Таратута, лобызаясь со мной, всхлипнул и, чтобы подавить слезы, громко изматерился. Рута обозвала его негодяем и не позволила ему себя обнять. Винцас со мной расцеловался и прошептал на ухо:

— Прости меня, если можешь… Скоро помру…

Рута и ему не дала себя поцеловать. Только пожала руку, не глядя в глаза. Она Винцаса не простила.

— Не называй меня Рутой, — со злостью сказала она ему. — У меня есть имя… еврейское имя… Ривка… Как бабушку звали…

— Эх, Рута… Ривка… — горько покачал седой спутанной шевелюрой Винцас. — Оставила ты меня совсем одного… как собаку… без никого.

— С тобой остается твоя дочь… — строго сказала Рута. — Позаботься о ней… За ней нет твоих грехов… Она страдает безвинно.

Уже когда загудел локомотив и мы уже были отгорожены от провожающих мокрым слезящимся стеклом вагонного окна, я через косые витые струйки воды все смотрел почему-то не на своих еврейских друзей, а на этих двух рано состарившихся людей. Винцаса и Григория Ивановича. Они и стояли рядышком, как два мокрых взъерошенных воробья. Евреи теснились в стороне от них, под черными зонтами, и никто не подумал прикрыть от сеющей с неба влаги кого-нибудь из них краем своего зонта.

Винцас и Таратута, два нееврея, были чужими на этих еврейских проводах. Теперь они пытались плясать на чужой свадьбе. Вернее, на похоронах. И их, естественно, сторонились и старались не замечать.

Для меня они не были чужими. Слишком тесно переплелись наши судьбы. И всех нас советская власть хорошенько перемолола, с хрустом костей, и выплюнула за ненадобностью. И Таратуту, который сам был частью этой власти и верно ей служил, и Винцаса, своего врага, пытавшегося ей противостоять и сломленного ею. И меня. Который был ни тем, ни другим. А лишь только хотел мало-мальски прилично жить. И больше ничего. Меня она выплюнула за свои пределы. А их — себе под ноги.

У меня сжалось сердце от жалости к ним обоим. Я рванул раму окна вниз, в лицо мне хлестнул дождь.

— Послушай, Винцас! — закричал я. — Возьми его… Григория Ивановича к себе в дом. Я тебя прошу. Там места хватит. Слышишь?

Винцас закивал и что-то прокричал в ответ. Но я не расслышал, потому что рама с сухим стуком рванулась вверх, и окно захлопнулось. Это сделала Рута.

— У тебя больше нет забот, — гневно сказала она, — как беспокоиться об этих двух подонках.

Что я мог ей ответить? По-своему она была права. Но у меня нет ее категоричности и бескомпромиссности. И я страдаю. Порой за других больше, чем за себя.

Поезд тронулся. Мой родной город, где я родился дважды и пережил больше, чем отпущено одному человеку, уплывал в серой дождливой мгле. Словно он плакал. Кого он оплакивал? Меня? Своего незадачливого сына, покидавшего его навсегда? Или себя, остающегося хиреть и стариться в неволе?

<p id="AutBody_0fb_13">x x x</p>

«Дорогая моя дочь!

Пишу тебе и не знаю, огорчит ли тебя это письмо или ты позлорадствуешь, с удовлетворением признав, что я получил по заслугам, ибо своими руками вырыл яму, в которую свалился.

Перейти на страницу:

Похожие книги