А тогда на коровах пахали. У колхозников забирали личных коров на посевную. А бабы прибегали на пашню коров своих доить. Снимешь с нее постромки – у нее холка набита, кровь течет. Баба плачет – отдай корову! Но кто же ее отдаст? До конца посевной – ни-ни… На общественных началах пахали. Тут с желанием каждого нельзя считаться. Тут надо держать прежде всего общественный интерес, а потом уже личный. Эту заповедь мне вдолбил еще Филипп Самоченков. И я крепко держался ее – ни одной коровы не отпустил с посевной. Пусть она хоть на коленках ползет по борозде. Я строгим бригадиром был. И первым отсеялся. А те, которые характер не выдерживали, – пораспустили коров и с севом не управились. Их и начальство бьет, и бабы ругают: половину коров они придержали! А я кончил – и враз всех отпустил. Ну что, говорю, бабы-дуры? Кто прав? И что вашим коровам сделалось? На ногах не стоят?! Ничего, дома отлежатся. Главное – управились к сроку.
Меня за эту ударную посевную послали на тракториста учиться. Это и было мое первое выдвижение, которое заслужил я собственным путем.
А через полгода окончил я курсы трактористов, получил новенький ХТЗ и поехал в лесное село Корабишино. Пригнал я трактор – все село на поглядку сбежалось. Я сижу на своей железной тарелке с дырками, за руль держусь и сам себе нравлюсь. Сапожки на мне новенькие, рубаха красная пузырем дуется, и физиономия от удовольствия круглая…
Да, пожил я в первых трактористах. У меня целый штат был: водовоз, заправщик, учетчик и персональный повар – Паша Самохина. Казан мяса в день съедал! Подгоню, бывало, трактор на обед к стану – котел кипит, а Паша моя на нарах прохлаждается. Я стащу ее с нар, оттопчу возле казана, потом уж за обед принимаюсь.
И вот она, на мою беду, забеременела. Может, я виноват, а может, и нет. Ведь у меня целый штат был. Я на пашню – они вокруг казана. Особенно учетчик Максик возле нее увивался. Он ее и научил показания давать по-культурному. На суде я отказываюсь, а она говорит:
– Ну, как же, Петя? А помнишь, как ты меня возле казана приобщал? А в Касьяновой балке?
Ну, так и далее. Таперика, присудили мне алименты, а я не плачу. Вызывает прокурор, – я тебя, говорит, такой-сякой, посажу! Отдай деньги сегодня же!
Ладно. Зашел я к Паше, отсчитал ей сто восемьдесят рублей – вот тебе за целый год. Проверь, говорю. Она пересчитала. Верно? – спрашиваю. Верно. Ну-к дай сюда! Вырвал я у нее деньги и – в боковой карман к себе положил, да еще прихлопнул. Тут они надежней лежать будут, говорю. Когда тебе понадобятся – отдам.
Опять меня к следователю… Брат родной! Сходил я к бабке Макарьевне, которая роды у нее принимала, и подговорил ее:
– Ты скажи следователю, что при родах она Максика называла. А я тебе за это мылом заплачу.
Надо сказать, что с мылом в ту пору плохо было. А мне по квитанциям много выдавали его, якобы на помывку. Но я сроду с мылом не мылся, залезу в пруд – окунусь да песочком руки потру, и порядок. Мыла этого скопилось у меня – девать некуда. Ну, бабка Макарьевна ради такого добра не токмо что на Максика, на Иисуса Христа донос напишет. Отомстил я Максику за культурное приобщение… И следователя совсем запутал. Тянул он, тянул это дело, пока его самого вместе с прокурором в тюрьму не посадили, вроде вредители оказались. А меня в МТС перевели.
Тут взялся я сам за личное дело этого Максика и говорю:
– Учетчик при МТС – первый подступ к руководящей работе. А у вас, товарищ Максик, на автобиографии пятно с Пашей Самохиной. Либо вы его ликвидируете, либо мы поставим вопрос о вашем персональном деле.
Бегал он бегал к бабке Макарьевне, да и завербовался на торф в Шатуру. А потом и Паша Самохина подалась за ним. Дальнейшая их судьба мне неизвестна.
А меня перед самой войной директором районного маслозавода поставили, и переселился я в Тиханово. Тут, надо сказать, я оформился по всем линиям внутренним и по внешности – принял свой окончательный вид. Мое брёховское прозвище – Дюдюн – позабыли. Зато в Тиханове меня прозвали Центнером.
Внешность для руководителя – одно и то же, что сбруя для рысака. Какая у него резвость, это еще надо посмотреть. Зато бляшки на шлее все видят, – тренчики с серебряными оконечниками висят по струнке, вожжи с медными кольцами, обороть с чернью по серебру… Да что там говорить! Птицу, как говорится, видно по полету. Так вот и я. Справил себе первым делом френч защитного цвета, брюки галифе из темно-синей диганали. И шляпу соломенную…
Не только что в районе все руководители признавали меня за своего… В армию призвали – и там из великого множества голых да бритых меня отметили. Прибыли в гарнизон.
– А вы по какой линии служили? – спрашивает меня подполковник в распределителе.
– По хозяйственной, – отвечаю.
– Так вот, Петр Афанасиевич, будьте добры, примите команду над этой публикой.
А потом меня старшиной хозвзвода определили. Я на походной кухне ездил, что на твоей тачанке. Бывало, не токмо пешие, танки дорогу уступали.