– Ну что вы, что вы, послушайте, исключительно занятная история. Только представьте себе: осветитель сцены Горбатых, просто душечка, что за прелесть, сердобольный такой мальчишечка, ну лапочка-лапочкой, – чмокнула воздух Вихляева. – Когда напакостит, всегда краснеет, как невинная роза. Так вот, он был подкуплен Анджиевским, тем самым, который с треском провалился на премьере. Бездарность! Поганец из поганцев! Естественно, его роль отдали другому, а он в отместку за это, на второй показ, яйца тухлые принёс, и Горбатых подавил их за сценой. И по мере распространения запаха зрители стали выбегать из театра, а актёры потребовали прибавку к зарплате за работу во вредных условиях. Искали инженера по гражданской обороне, но не нашли. Назревал скандал. Дело приобретало скверный характер.
– Закрыли театр? – участливо поинтересовался Ираклий.
– Нет! – рубанула Вихляева.
– Х…м…м… Разогнали труппу? – предположил Ираклий.
– Нет! Нет! И ещё раз нет! – Она встала на мыски, сравнявшись ростом с литератором, ткнула его пальцем в лоб, отчего бессонные глаза Ираклия скользнули к переносице. – Думайте! – прошептала она. – Работайте мозгами.
– Ума не приложу… – развёл руками Сумелидий.
– Всё гораздо проще, любезный. Вы явно переспали. У вас леность воображения. Представьте себе, позвали меня, и я всех научила пользоваться противогазом. Меня ещё в Первую мировую войну мой покойный муж, Василий Данилович, этому обучал. Вот так-то.
– Что вы говорите? – артистично изумился литератор.
– Да, да. И тот час все вопросы были сняты, а меня премировали билетом в зоопарк.
– Поздравляю! – выдавил некое подобие улыбки Ираклий. – И как же вы после всего этого добрались домой?
– О-о-о, не волнуйтесь. Я, будучи юной, когда расцветала, как душистая фиалка, брала уроки борьбы у самого Ивана Поддубного. Так что за себя постоять я смогу. Хотите, что-нибудь покажу?
– Нет, нет, – шарахнулся в сторону Ираклий, – как-нибудь в другой раз.
– Так вы точно сыру не хотите, а то я принесу?
– Нет, нет! Мне работать надо, – замахал руками Сумелидий.
– Да бросьте, знаю я вас, скромнягу! Вы всё с душком любите.
– Боже упаси! Я понимаю вашу заботу, но каждому – своё. Я сыра, пардон, терпеть не могу, любезная вы наша! У меня от него изжога. А за новость – спасибо! Приму к сведению.
– Не то что примите, а запишите себе вот здесь, писака, – сказала Вихляева и опять ткнула его пальцем в лоб.
– Что вы всё в меня тыкаете, как хлебный мякиш на свежесть проверяете, – возмутился писатель.
– Не льстите себе, вы непробиваемый толстокожий сухарь, – сказала соседка и, гордо подняв голову, удалилась к себе домой.
Глава 8
Ираклий захлопнул дверь, прошёл в свою комнату, сделал глубокий вдох и ощутил, как на душе становится легко и даже как-то радостно. Разом ушли мысли, так долго отягощавшие его, будто внутри ослабла взведённая пружина.
«Главное, все счастливы», – подумал он. «Одни счастливы, что не попались, другие – что отделались всего лишь испугом, третьи – что разнесли эту новость, а я счастлив по-своему». – Он потёр руки и расплылся в счастливой улыбке. Но перед ним, как ложка дёгтя в бочке мёда, всплыл недавний конфликт с художником Погодиным.
В одной из центральных газет вышла разгромная статья про Нобелевского лауреата по литературе. В ней интеллигенция, раболепно подражая Генсеку, изображая себя родом из народа, дубасила этого самого лауреата. Также на его примере литературная элита выравнивала в прямую линию партии извилины в мозгах сомневающихся. Как литератор, в это праведное дело свою лепту внёс и Сумелидий. Будто в припадке паранойи, он гневно выписывал желчью каждую букву, требуя прополки сорняков в писательской среде, гражданской казни и высылки из Союза вчерашнего собрата по перу.
Правда после всеобщей горячки внутри у него что-то трепыхнулось и попробовало ему возразить: «Мол, покайся, ведь был же неправ, поддался стадному чувству». На что Ираклий топнул ногой и придавил происки слюнявого гуманизма, оправдывая это тем, что сплочение рядов единомышленников никак не может быть табуном.
И вот при встрече Погодин швырнул ему в лицо газету и вдобавок дал краткое определение его критической стряпне, назвав Ираклия скотиной.
Сумелидий, избежав сатисфакции, затаил обиду. Пообещав себе в душе сжить со света инакомыслящего художника.
Мысли по этому поводу приходили разные, причём одна гаже другой. Они изматывали душу и портили изо дня в день ему кровь. Особенно остро мысли давали о себе знать по ночам, являясь чёрт знает откуда. Они бесцеремонно лезли в голову и там роились как мухи. От чего голова пухла и болела.
Ираклий пил снотворное, но оно не помогало. Как только веки начинали смыкаться, тут же появлялась совершенно новая, ни с чем ранее несравнимая по своей гадливости мысль и грозила ему пальцем в мутные от бессонницы глаза. То она дышала в затылок и вкрадчиво нашёптывала на ухо, как лучше обстряпать это дельце.
И, наконец, в одну из таких бессонных ночей он сел за свой писательский стол, приглушил, всё той же газетой, свет настольной лампы, и написал свой первый донос.