Нечайкин почти все время пребывал в полубессознательном состоянии. Так было легче переносить вынужденное плавание и, собственно, неизвестность. Иногда ему начинало казаться, что он не Нечайкин, а Александр Сергеевич Пушкин. Тогда, почесывая воображаемые бакенбарды, он принимался сочинять стихи. Затем Нечайкин вдруг понял, что он уже и не Пушкин вовсе, а философ Лейбниц. Сделав эито открытие, он начал спорить сам с собой и доказывать себе, что будучи субстанциональным элементом мира, то есть, монадой, он прекрасно взаимодействует физически с другими монадами, о чем говорят его многочисленные синяки и ноющие бока. И наоборот, развитие каждой такой монады, будь то Кузьмин или этот мудак в онучах, отнюдь не находится в предустановленном Богом соответствии с развитием всех других монад. Кузьмина, например, он вообще считал недоразвитым, а потому и не может между ними возникнуть даже самой плохонькой гармонии. От этих мыслей Нечайкину становилось грустно, и он начинал мечтать о «звездной душе» Филиппа Ауреола Теофраста Бомбаста фон Гогенгейма, который когда–то трудился под скромным псевдонимом Парацельс. Именно размышления о параллелизме микрокосмоса и макрокосмоса натолкнули Нечайкина на мысль, что человек может воздействовать на природу с помощью тайных магических средств.
Подумав об этом, Нечайкин необыкновенно взволновался, перебрал в уме все известные ему магические заклинания и в конце концов остановился на наиболее подходящем. Откашлявшись, он загробным голосом проговорил:
— «Ты волна моя, волна! Ты гульлива и вольна: Плещешь ты, куда захочешь, ты морские камни точишь, топишь берег ты земли, подымаешь корабли — не губи мою ты душу: выплесни меня на сушу!»
Едва он закончил, как почувствовал, что бочка поднимается. Это произошло так быстро, что у Нечайкина захватило дух. Затем он услышал свист ветра в отверстии и, предчувствуя катастрофу, крепко зажмурился.
Удар был таким сильным, что бочка мгновенно рассыпалась, и Нечайкин с обручами на ногах и шее укатился метров на десять от места приземления.
Некоторое время он лежал и приходил в себя. На небе светило не по–осеннему яркое солнце, где–то поблизости ворковали голуби и каркали вороны. Пейзаж был вполне подходящим и до боли знакомым. Дома вертикально тянулись вверх, чахлые деревья сорили на ветру жухлыми листьями, откуда–то несло помойкой, и только булыжники под ногами казались какими–то не такими. Камни были крупнее.
Наконец Нечайкин встал и огляделся. Метрах в пятнадцати от него, на ящиках из–под иностранного компота, сидели два мужика и что–то пили из квадратных бутылок.
— Здорово, мужики, — издалека крикнул Нечайкин и направился к аборигенам. — Это что, Австралия что ли?
— Мыс Дохлой Собаки, — ответил мужик в грязном треухе. — Африка, едрена мать. Хочешь кокосовки?
— Да нет, с утра что–то не хочется, — ответил Нечайкин.
— А кто тебе сказал, что сейчас утро? — удивился мужик. — У нас здесь все время солнце светит. Как ни проснусь, оно светит. Африка, мать её ети.
— Мда, — почесав затылок, сказал Нечайкин. — Так в Африке ж негры живут.
— А мы и есть негры, альбиносы, — отхлебнув из квадратной бутылки, сказал мужик. Он достал из кармана грязную бумажку, раскрыл её и показал. Вот, здесь написано: «Василий Чомба. Негр». А это — Петька Лумумба, показал он на собутыльника. Мужик убрал бумажку за пазуху, вытер со лба пот треухом и пожаловался: — Жарко здесь. Одно спасение — кокосовка.
— А что, устроиться здесь можно? — осматриваясь, спросил Нечайкин.
— А почему нет? — ответил Василий. — Иди к нам на завод. У нас как раз тянульщиков люрекса не хватает. Лейблы делаем — «Маде ин Россия». — Мужик встал и, указывая грязным корявым пальцем вперед, объяснил: — Пойдешь туда, увидишь большую лужу с дохлой собакой, повернешь направо…
— Знаю–знаю, — перебил его Нечайкин. — Через два квартала за баней?
— Правильно, — поразился Василий. — Может все же хлопнешь кокосовки? Успеешь устроиться.
— Потом, уже на ходу ответил Нечайкин.
Проходя мимо лужи с раздувшейся дохлой собакой, Нечайкин плюнул в мертвое животное и с удивлением проговорил:
— Везде, бля, люди живут.
Он повернул направо и бодро зашагал к заводской трубе, которая делила голубое небо на две абсолютно равные части. Жара стояла невыносимая.
Кузнечик
1
Конец ноября — уже не осень, но еще и не зима — время тяжелых депрессий у слабонервных и томительного ожидания перемен, даже у тех, кому нечего желать.