Столь же краток и не более аргументирован и другой вердикт Мошинского: «К числу весьма сомнительных выводов я отношу тезис о заповеди, якобы нормирующей духовную, а также религиозную жизнь праславян, — *Znaji svojь rodъ ≤ *gʼnō‑ su̯om gʼenom». Ведь этот вывод существует не сам по себе, он опирается на констатацию функции ключевого слова у слав. *svojь, далее — на явный примат идеологии рода и на антропоцентризм воззрений древнего славянина, насколько он (антропоцентризм) доступен нашей реконструкции. Неужели Мошинский считает серьезной альтернативой праязыковую заповедь «Тебе надлежит чтить богов», сконструированную кабинетными индоевропеистами? И это после того как Мошинский, судя по его предшествующему тексту, видимо, согласился со мной в том, что формирование понятия и термина ‘бог’ — не только не самое древнее, а, скорее, относительно позднее явление на праязыковой шкале относительной хронологии.
Хотя рассуждения нашего автора вокруг словообразования теонима Porevitъ относительно более пространны, все же и они вызывают некоторое удивление, поскольку и здесь, оспаривая наличие суффиксального ‑ov-itъ в целой серии однотипных образований Jarovit, Rujevit, Porevit, он не в состоянии предложить лучшего решения; остальное — детали: отношение теонимов и антропонимов на ‑ovitъ (разумеется, первичны антропонимы) или убывание западнолехитских антропонимов на ‑ov-itъ как раз по причине сакрализации этой словообразовательной модели именно у западных лехитов. Раз зашла речь о словообразовании, полезно вновь вернуться к слову трѣба. Упорно связывая напрямую лексемы трѣба и трѣбити (лѣсъ), Мошинский незаметно опускает промежуточные моменты образования слов и значений. Противясь иному пониманию (трѣба как первоначальное ‘острая необходимость, дело’), он невольно вступает в противоречие с самим собой и привлекаемыми им самим фактами филологии (и теологии), взять например древнюю синонимизацию трѣба и дѣло сотонино, далее — толкование трѣба как ‘бескровная жертва’, что следует понимать как дезактуализацию связей трѣба и трѣбити ‘наносить удары острым’: ощущение этой этимологической связи как живой как раз больше подходило бы для значения трѣба ‘кровавая жертва’, но эту возможность мы вместе с Мошинским отвергаем, расходясь с ним в понимании словообразовательно-семантической иерархии, о которой — выше. Возможно, следует прислушаться к филологическим наблюдениям Мошинского о семантической неадекватности праслав. *běsъ и христианского διάβολος ‘дьявол, сатана’ (‘бес’ семантически скуднее и ниже рангом).
Не покидая сферы религиозной лексики, коснемся еще одного вопроса словообразования, представляющего общий интерес. Уже в «Примечаниях» к своему нынешнему тексту Мошинский готов оспорить принимаемую мной двойную праформу имени *velesъ — *velsъ на том основании, что «в праславянском словарном составе нет других примеров суффиксальной вариантности *‑esъ/*sъ…» Мы должны постоянно помнить, каким особым материалом мы занимаемся, вступая в область религиозной лексики и теонимии. Сакрализация способна создавать ситуации уникальности в ономастике (вспомним вероятность вытеснения случаев *rajь из низовой гидронимии) и в словообразовании. Сейчас мы в силах назвать ‑s-соответствие славянскому ‑es-суффиксу только по ту сторону балто-славянской языковой границы — ятвяжское bilsas ‘белый’, лит. Bi̇̃lsas, название озера, ср. слав. *bělesъjь, рус. беле́сый и др. (ЭССЯ 2, 63), но в древности могло быть иначе.