Четвертая Алена сидит в читальне, поджавши ноги под юбку. Пялится на алый цветок, раскрывшийся в конце ломкого листа с колючками. Грызет ручку, пишет стихи о любви. А что, разве такая есть? Выходит, есть. Может, раньше и не было, а теперь появилась. С тех пор как пришел из академического отпуска великовозрастный студент саксофонист Родион. Тут ты, Алена, и притормозила. Тебя не соблазнить ни тряпками, ни снедью. Похудела и задумалась, не умея подобрать ключ к сложному человеку. Чего-то в тебе не хватает, а чего – поди знай. Висит за стеклами весеннее дождливое небо. Задолбали настырные капли – судьба, судьбы, судьбе, судьбою, о судьбе. Неприступным бастионом стоит закрытый для постороннего вторженья чужой мир, и ни просвета, ни огонька.
Четыре платья примерила нестандартная Алена, и всё не впору. Четырех виртуальных Ален пришлось отправить в корзину. Нас было четыре сестры, четыре сестры нас было. А может быть, нас было не четыре, а пять? Пятая Алена вырывается из контекста, улыбается поверх отчаянья какой-то уж очень узнаваемой улыбкой. Идет, идет… долго идет прямо в кадр. Будто стрелку перевели с пути, занятого-перезанятого, на тот, что открыт ей одной. Десятая муза – муза кинематографии – не может долее игнорировать Алену. Встречный немолодой человек пристально смотрит через плюсовые очки в ее освободившиеся от мутной пелены глаза. Говорит: девушка, Вы не могли бы придти на кинопробы? И всё сразу становится на свои места. Видела своими глазами, как с высоты птичьего полета Алена спланировала на свое законное, на единственное место, уготованное штучному человеку, которое никем иным занято быть не может. Видела и успокоилась.
КОГО ВЕСНОЙ НЕ ДОСЧИТАЛИСЬ
Дом этот пуст, и если кто живет в нем,
Пусть возразит иль пусть вовек молчит.
Из Роберта Фроста
Военный аэродром Монино – мечта мальчишек тридцатых годов. Благодаря ему кругом нетронутые леса. Иной раз грозно гудит за облаками. Хозяин нашего битком набитого дома был летчик. На фасаде вырезано 1929, брёвна он заказывал из Сибири. Привезли, не поленились. Лукия Фроловна, вдова другого летчика, сохранила свой дом через дорогу целым, неделенным. За ним солнце садится в рощу с размаху, будто собирается снова подпрыгнуть. Роща еще сквозная, но уж по ночам свищет, а днем робко кукует. На стук в окно выходит баба, вся ушедшая вширь, да при этом еще вросшая в землю, начисто лишенная поясницы, точно леший спины или Анчутка пяток. Замотана платками: один по несуществующей пояснице, второй на голове, третий крест-накрест. Намотано-перенамотано. Вечерний луч бьет в крытый коридор, ведущий от калитки на задах к хлеву. Козушки матушки, вы сыты ли пьяны ли? Бегут, стучат по дощатому настилу, топчут свой же навоз. Опять таинственно звучит небо, да собака лает-разрывается на цепи. Ой, съест ни за что ни про что. Хозяйка наливает мне банку молока. Кругом кошки, плошки. Лукия Фроловна, а где Володька? Это сосед. Где его машина? он всё на нее краску распылял. Такая ржавая, доброго слова не стоит. Выкрасить да выбросить. Перекрашивал, как цыган кобылу. Номера забил – не то сам угнал, не то купил угнанную за гроши. Никуда не ездил, только красть капусту и до старой Купавны в общежитье. Чего ж это я спрашиваю? я его осенью последняя видела. Бежал от станции к дому, в тюремной одежке, с побитой рожей. Крикнул мне на бегу: машина там? – Нету! И пропал. Допытываться без пользы. Всё равно правды не скажут. А легенда разливается ручьями. Вроде бы поехал на поле воровать, поймали. Машину забрали – на нее не было никаких документов. Велосипедов пойманным с поличным вообще никогда не отдают. Посадили за капусту или за машину? – Кто как говорит. Другая версия: поехал в женское общежитье чулочно-носочной фабрики. Там вышла драка. Похоже на Володьку. Его задержали, а с машиной дальше по тому же сценарию. В одном все сходятся: Володьки уж нет в живых. Такая сейчас тюрьма – долго не протянешь. Притихло кругом – одним буяном стало меньше.