Установив шкалу силы, Абдульхафиз нашел в ней место и для себя. Он легко был готов убивать за свою веру, и посылать на смерть других. Вот умереть самому, — да, пожалуй, не был. Ведь его вера как раз и состояла в том, что жить нужно хорошо, богато, и всласть, компенсируя нищету и голод, которых он досыта нахлебался в детстве. Со смертью все эти условия становились невыполнимыми. Положа руку на сердце, Абдульхафиз скорее всего не верил ни в Аллаха ни Джанну, ни в джаханнам, хотя и происходил из очень религиозной семьи. В аду он жил в детстве. В чем-то гораздо более близком к раю, он жил сейчас. Сегодняшнее положение его полностью устраивало. Кстати именно по этой причине он никогда не пытался обмануть своих хозяев… Организация Абульхафиза «зеленый фронт мучеников Ислама» была достаточно известной среди радикальных мусульманских течений. На ее счету было несколько весьма громких терактов, а так же поддержка людьми деньгами и оружием «джихада меча» против неверных, в различных регионах. Для кого-то вопрос веры, для кого-то — Абдульхафиз отсалютовал самому себе, чуть приподняв бокал, — просто бизнес.
В дверь снова заглянул Хуссам.
— Господин. Пилот говорит, сейчас будем садиться. Лучше пристегнуться.
Абдульхафиз кивнул. Когда Хуссам исчез и самолет начал снижаться, он забормотал — Бисмилляхи Рахмани Рахим…
Любой шпион, да и не только шпион, вообще всякий, кому очень долго приходится носить маску, знает, что с годами она пускает корни, и человеку уже невозможно точно провести грань между собой и придуманной личиной. Абдульхафиз считал, что не верит, но перед посадкой он уже почти рефлекторно забормотал молитву, которую произносит перед началом любого важного дела каждый мусульманин, прося у Аллаха послать удачу его делам. То что Абдульхафиз сейчас просил удачи в деле, которое при благоприятном для него окончании должно было погубить несколько десятков человек, а позднее возможно и многие миллионы, его не смущало. В его кругах такие просьбы к Аллаху считали вполне нормальными.
Голова не болела. Голова разваливалась на куски. Не то что от движения, даже от попытки мыслить. Хотелось снова забиться, убежать обратно в вязкую темноту где небытие обещало полную свободу от всего. В том числе и от боли.
…На то чекисту и наган… — Всплыл откуда-то в голове, звонкий мальчишеский голосок. Голосок раздражал самим фактом своего появления, и он попытался спрятаться от него, чтобы снова наступило великое ничто. Бесцветное безмолвие.
Голосок снова заныл надоедливый, как писк комара в ночной комнате. Он опять сделал попытку спрятаться, представить, что голоса не существует, равно как не существует и остальной мир. Вакуум. Безвременье до семи дней, когда кто-то начал творить…
Сгинь, пропади! До него дошло, чем его так раздражал голосок. Этот мальчишеский фальцетик читал стихи в лучших традициях застойного советского официоза. В таком замедленном торжественном темпе, что декламатора хотелось подогнать пинком пониже спины, и с настолько преувеличенным выражением, что начинало подташнивать. Сразу вспоминался какой-то маленький выступленец, распевавший патриотические песни вместе с хором мальчиков-зайчиков…
Голосок не унимался.
Ну точно, голос лауреата многочисленных детских премий конкурсов и фестивалей, — Бори Пупенчикова. Или как там его звали… Куда же от него спрятаться? А тот уже заполнил собой все, и становился все громче, набирая победную силу.
Он понял, что больше не может этого выносить. Голосок раздражал, а от раздражения рождались воспоминания о советском официозе, мохнатых бровях дорогого Леонида Ильича… Или наоборот, мохнатые брови были у Бори Пупенчикова, а фальцет у Брежнева? Да нет, все точно. Бровастый генсек сидел в первом ряду, а тонкоголосый пионер Боря воспевал, стоя на сцене… Эта картинка внезапно оделась в рамку старого телевизора, с лупоглазым ламповым кинескопом… И все эти воспоминания рушили Великое Ничто, мир начинал расти мыслями и образами, а голова болела и он… Стоп… А кто — он?