Ведь первый помощник Шутлер лучше других знает, сколько нашему городу пришлось страдать. Чикаго перенес пагубное воздействие чуждых элементов, которые пристали к этим гостеприимным берегам не для того, чтобы внести свой вклад в благосостояние общества, а для того, чтобы ненавидеть и разрушать. Разве не видят они величие нашей страны?! Разве не могут, трудясь в мастерских и на заводах, заработать на кусок хлеба, пускай черствого, для своих детей?! Разве не приехали они сюда, спасаясь от безумия убийств и постоянных преследований у себя на родине?! Разве не обзавелись здесь свободами, о которых прежде не смели и мечтать, в том числе, свободой в любой момент вернуться туда, откуда приехали?! Почему им чужды наши благородные помыслы? Разве они не понимают, что у них есть уникальная возможность стать частицей народа, который испытывает естественное стремление к свободе и совершенству, к величию, которое затмит достижения прошлых империй?
Этот гостеприимный город много страдал, но все жертвы окажутся напрасными и бессмысленными, если мы, простив их прегрешения, не воздадим им по заслугам. На костях погибших мы построим великое общество. Спи спокойно, любимый наш Чикаго, враги твои отброшены, и жители отныне могут процветать под защитой закона и порядка.
У Ольги сводит живот, ее подташнивает, но и вырвать ее не вырвет — нечем. Автомобиль несется по лужам вдоль кладбищенской стены. Лежащий между Ольгой и Таубе котелок то и дело подпрыгивает, словно в нем сидит кролик. Она приподнимает шляпу, но на сиденье пусто.
— Что касается нашего соглашения: ваш приятель Марон в безопасном месте, ему ничего не грозит. Мы надеемся, что через пару дней, как только улягутся страсти, нам удастся переправить его в Канаду, где он бесследно исчезнет. Скорее всего, его уже отмыли и накормили. Мои люди позаботятся о нем. Вы никогда больше его не увидите. По правде говоря, я был бы рад, если бы он угодил в тюрьму или, по крайней мере, его хорошенько бы проучили. Он из тех молодых людей, которые не видят великих возможностей, открывающихся перед ними в этой стране. Их интересует лишь то, что они могут получить прямо сегодня, сейчас, и ничего больше. Ослепленные своими сиюминутными прихотями, они не в состоянии представить себе светлое будущее своего народа.
— Герр Таубе, прошу вас, довольно, хватит, — чуть не плача просит Ольга. — Меня тошнит от ваших речей. Пожалуйста, помолчите.
Таубе замолкает. Щеки у него пылают, колено нервно подрагивает — как-никак, сделано еще одно большое дело. Он смотрит на мелькающую за окном прерию, на невесть зачем огороженные ее участки с безжизненной сухой травой, на стаю птиц, в смятении устремившихся к пустому горизонту.
Таубе готов довезти Ольгу до самого гетто, но она просит высадить ее в квартале от дома, чтобы не привлекать внимания. Солнце уже садится, и она впервые заметит, что сумеречный свет смазывает очертания предметов. Полицьянта в подъезде не будет. И у Любелей никого не будет. В ее квартире пусто и холодно. Надвинется ночь, непроницаемая, бездонная. Ольга не зажжет лампу, не увидит теней. Она сядет за стол, одна как перст, и пустота, медленно заполнив комнату, поглотит и ее.
Пока мы добирались до Сараева, я прошел все круги ада: ночь напролет руку невыносимо дергало, к утру она стала неметь, и в конце концов я перестал ее чувствовать. В поезде «Бухарест — Белград» Рора большую часть времени курил в коридоре и тамбуре. Уснул он только в автобусе, по дороге в Сараево. Казалось, он выговорился до конца, больше рассказывать ему было нечего. При подъезде к Сараеву, утопающему в сером утреннем тумане, я все-таки решился и спросил:
— Нервничаешь?
— Из-за чего?
— Из-за Рэмбо.
— Нет.
— А из-за чего-нибудь еще?
— Все устаканится.