Читаем Проект "Лазарь" полностью

Был ранний вечер; солнце спряталось за кроны деревьев; запах цветущей липы перебивал даже вонь от выхлопных газов; Кишинев начинал мне нравиться. Скитания по кладбищу нас с Юлианой странно сблизили, и мы отправились в кафе, перед которым был припаркован точно такой же «гангстер-мобиль», как и перед «Макдоналдсом», только бизнесмена поблизости не оказалось. Я рассказал Юлиане о спектакле с участием одного такого бизнесмена и его дамы, который мы недавно видели; она выслушала меня с интересом, но ничего не сказала. Мне нравилось, что она умеет молчать. Совсем как Рора — он если говорил, то всегда по делу, не растекаясь мыслью по древу. Было что-то величавое в их молчании; Юлиана молчала не из-за недостатка слов, а намеренно. Как это у них получается? Меня тишина пугала до смерти — как только я замолкал, возникало опасение, что больше я никогда не смогу ничего сказать. Вот почему я тут же продолжил разговор:

— Вам нравится Кишинев?

— Да, вполне.

— Никогда не думали отсюда уехать?

— Думала.

— Ну и почему же не уезжаете?

— А куда мне ехать?

— В Америку.

— Для этого нужна виза.

— Я, скорее всего, мог бы с этим помочь.

— Вся моя семья здесь. У мужа хорошая работа.

Она прихлебывала кофе; у нее есть муж; она задумчиво сгибала и разгибала пластиковую ложечку. Я мучительно подыскивал слова и ничего разумного не мог придумать.

— Что вы ощущаете, когда заходит речь о погромах? — спросил я.

— Что я ощущаю?

— Да. Что вы ощущаете при упоминании о погромах?

Молчание. Потом она сказала:

— Этот взрыв звериного антисемитизма оставил неизгладимый след в памяти еврейского народа.

Я фыркнул, но она, похоже, не шутила. Тогда я сказал:

— Нет, я серьезно. Что вы — вы, Юлиана, — чувствуете? Что вы чувствуете, когда об этом думаете? Злость? Отчаяние? Ненависть?

Она покачала головой, показывая, что вопрос ей не понравился.

— Понимаете, я ведь босниец, — сказал я. Она никак не прореагировала на это известие. — Так вот, когда я думаю о том, что произошло в Боснии, то испытываю какую-то мерзкую ярость, дикую ненависть ко всему миру. Иногда даже воображаю, как разбиваю коленные чашечки Караджичу, военному преступнику. Или крушу кому-то молотком челюсть.

Я понятия не имел, знает ли она, что происходило в Боснии. Мэри, например, не выносила разговоров про войну, геноцид, массовые захоронения, слушать не хотела, когда я говорил о своем обостренном чувстве вины, связанном со всем этим. Юлиана, впрочем, перестала качать головой и внимательно меня слушала. Размышляя об этом сейчас, я допускаю, что мог ее напугать.

— Я представляю, как он на полу корчится от боли, а я пытаюсь размозжить ему локти, — продолжал я. — Вам никогда не хотелось сломать кому-нибудь челюсть?

— Странный вы человек, — сказала Юлиана. — Я думала, вы — американец.

— Да, нынче я и американец тоже. Там тоже хватает челюстей, которые бы мне хотелось сломать.

Из соседнего магазина по продаже мобильных телефонов вышел знакомый бизнесмен и, не спеша, выпятив грудь, направился к машине. На этот раз я рассмотрел его глаза — бледно-голубые, как выцветшее небо. Будь у меня молоток, я заехал бы ему промеж этих наглых глаз, расшиб лоб, сломал бы нос. Но сразу подумал: «Это же я. Я мог бы быть им. И тогда бы я расшиб собственный лоб. Вот это было бы здорово!»

— Мой дедушка, — сказала Юлиана, — служил в Красной армии. В том самом взводе, который водрузил флаг над рейхстагом. Он был единственным евреем в батальоне.

Она ничего больше к этому не добавила, вероятно посчитав, что сказала уже достаточно. Гангстер запрыгнул в свой «гангстер-мобиль» и умчался. Человек предполагает, а Бог располагает.

— Когда я думаю о погромах, — сказала Юлиана, — я испытываю огромную любовь к этим людям. Когда я думаю о моем дедушке, то размышляю о том, как, наверно, ему было тяжело, каким счастливым и одиноким он чувствовал себя, стоя на крыше рейхстага. Когда я думаю обо всем об этом, я его люблю.

— Понимаю, — сказал я.

Перейти на страницу:

Похожие книги