Правда ли, что у Ф. Г. Раневской нелегкий характер? Кажется, правда. Я работал с ней только над одной ролью. Вероятно, этого мало для выводов, но все же помню, что характер действительно нелегкий.
Она резка, за словом в карман не лезет, говорит то, что думает,
Ее побаиваются. Ей очень многое не нравится из того, что делается в театре, что она видит вокруг себя. Ее раздражает неумелый партнер, и она не притворяется, будто он ей нравится.
В пьесе, которую мы ставили, молодой актер играл кельнера. Он не нравился Фаине Георгиевне непониманием простых задач, не нравился даже своим обликом. И она этого не скрывала.
Я в своей режиссерской практике привык ласково подходить к каждому вне зависимости от того, верно артист делает то, что я требовал, или неверно. По существу я думал так же, как и она, однако я не мог себе позволить быть недипломатичным, а она могла. Разумеется, и этот молодой человек, и другие в подобных случаях не очень были ей за это признательны. Впрочем, они чувствовали, что ее максимализм вполне оправдан: она, конечно, репетировала лучше других, несравнимо лучше. Ее творческий организм куда богаче многих других организмов. Поэтому другие актеры, которым удалось быть ее партнерами, скорее робели перед ней, чем любили ее.
В ней есть какая-то мощь натуры, с которой надо считаться. Это, однако, не та властная мощь, какая была когда-то, допустим, у Пашенной. То была хозяйка театра, актриса, принадлежавшая своему коллективу, огромное количество лет в нем проработавшая, где всё, если так можно выразиться, по праву принадлежало ей.
Раневская сменила множество коллективов. Ее судьба сложилась не столь цельно, она всегда представляла собой
Между прочим, в том спектакле, над которым мы вместе работали, она играет, в сущности, почти такую же женщину, как она сама. Она играет мать, бабушку, которая окружена людьми, но тем не менее очень одинока.
Я приходил на репетицию, как, вероятно, не очень опытный дрессировщик приходит к львице. Ведь режиссер и есть дрессировщик со всеми своими слонами, оленями, львами и куропатками. Только люди гораздо сложнее. Так вот, как будто к львице, я приходил к Раневской. Она меня почему-то терпела, но каждый раз это терпение словно проходило серьезное испытание. Она была то доверчива, то вовсе недоверчива, злые шутки по моему адресу, казалось, каждую секунду были на кончике ее языка, но пока что она басила что-то сверхделикатное. Вот на этой тоненькой проволочке мы и балансировали.
Я люблю, например, чтобы актеры играли близко от авансцены, а она боится играть близко от первого ряда. Мне же кажется, что дальше от зрителя все хуже видно, все менее понятно. И вот между нами велась борьба. Признаюсь: я хитрил и обманывал так и этак, она временами забывала о страхе, но вдруг вспоминала и громко обижалась на мои хитрости.
Но при том какая, черт возьми, дисциплинированность! Какая точность прихода на репетицию. Какая подготовленность. Что за аккуратная тетрадь с ролью. Какое актерско-детское простодушие. И какая во всем
Я теперь часто задумываюсь вот о чем: мое поколение актеров и режиссеров боролось за так называемое современное искусство, которое не терпит очень большой разжеванности; это искусство должно быть стремительным, динамичным, беглым, в современных театрах даже Шекспира умудряются «переработать» в двухчасовой спектакль с одним антрактом. Это искусство, которое справедливо боролось с «литературным рассиживанием» на сцене, с излишней речевой полновесностью, когда актер не живет ролью, а лишь
Но это возникшее в борьбе новое искусство слишком часто теряет
И тогда начинаешь особенно ценить, вдвойне ценить таких, как Раневская.
Какая ясность того, что надо сказать, и притом — какая способность к
В спектакле «Отелло» художник — мой сын. Мы перекрашиваем что-то в белый цвет, потом в черный, делаем меньше, выбрасываем, делаем больше — и так до бесконечности. Когда работаешь, допустим, с Левенталем, процесса не видишь. Ты приезжаешь раз в неделю в мастерскую, поговоришь полчаса, а что творится в промежутках, не ведаешь. А тут работа — полные сутки.