А. Васильев пытается вернуть театру его изначальную магическую силу. Он уходит от всевозможных схем, поверхностных акцентов, утилитарной публицистики. Он спорит с узким бесплодным рационализмом и мелочной спекулятивной злободневностью. Он рассматривает театр как искусство в высшей степени цельное, в самом себе, в своем сценическом ритуале способное сполна реализовать свое содержание, а потому и не нуждающееся в объяснениях, в переводе на сухой язык понятий. Смысловая и художественная диалогичность спектакля А. Васильева распространяется и на его взаимоотношения со зрителем. В постановке все время перестраивается контакт сцены и зала. Впрочем, в подвале на улице Воровского сцены и нет никакой. Планировка зрительских мест и игровой площадки по ходу спектакля меняется трижды. Сначала действие как бы "врезается" в зал, разделяя публику на две части, затем словно "растекается" по залу, сливая актеров воедино со зрителями, а под конец возвращается к традиционным пространственным соотношениям. Таким образом, происходит постоянная смена театральной оптики, то приближающей действие к зрителю вплоть до самого тесного общения с ним актеров, то отдаляющей их друг от друга.
Все это вместе взятое втягивает зрителя в игру, будоражит воображение, заставляет покинуть привычную позицию стороннего наблюдателя и самым тесным и непосредственным образом включает в активный, созидательный творческий процесс. В этом, видимо, и состоит "фокус" Васильевской
модели театра. Она очень непроста, требует от зрителя усиленной работы духа, взамен пробуждая в нем художника и человека.Вероятно, эмоциональное воздействие спектакля было бы не так неотразимо, если бы все происходящее в нем не было бы овеяно духом импровизации. На глазах у зрителя рождается таинство творчества, театральное чудо. Как, например, этот потешный, но и пугающий китаец, материализовавший в спектакле песенку из пьесы и неизвестно почему танцующий свой инфернальный танец позади персонажей. Как, скажем, эта бьющая по нервам, захлебывающаяся, хриплая, роковая джазовая мелодия, ставшая предвестницей неотвратимой трагической развязки. Искусно и последовательно осуществляя установку на эстетику импровизации, режиссер в ней обнаруживает ту самую изначальную и извечную магию сцены, которая волнует и завораживает.
Этот призывный мотив понять нетрудно. Он слышался во всех прежних работах Васильева — от "Вассы Железновой" до "Серсо", раз от раза проступая все явственней и четче, обретая взрывную силу, драматическую напряженность. Он берет начало в стремлении освободить человека от всего случайного, наносного, навязанного извне, и обнаружить в нем родовые признаки, общечеловеческие начала. Он связан с поисками в человеке Человека, с надеждой, что именно театр способен познать и согласовать самые разные его грани. Он, наконец, освящен верой в то, что в наше трудное, разобщающее время каждый человек — а значит и все люди — найдет силы ощутить себя частью всего человечества и тем самым обретет свою собственную ценность и цельность.
В связи с этим и следует, вероятно, расшифровывать необычное название, которое А. Васильев дал своему театру, — "Школа драматического искусства". Это вовсе не школа ремесла или профессионализма, как можно было бы предположить. Это школа именно драматического искусства с его вечными поисками "себя" в "других" и "других" в "себе", школа нравственной неуспокоенности и духовных тревог. Не потому ли спектакль А. Васильева заставляет вспоминать такие исконно присущие отечественному искусству начала, как исповедничество, проповедничество, милосердие?
(Живая магия искусства//Советская культура. 1988. 5 марта).
Постановка Р. Виктюка Москва,
май 1991 г.
Эта работа Романа Виктюка— спектакль не как другие. Что настолько очевидно, что вряд ли нуждается в доказательстве. Вместе с тем этот весьма своеобразный по содержанию и ярко индивидуальный по стилю спектакль странным образом целиком и полностью вписывается в контекст нашей повседневности, и в достоинствах, и в слабостях своих* становясь своего рода знамением нашего театрального времени (быть может, вернее было бы сказать, — безвременья).
В этой постановке театр предпринимает усилия, чтобы вернуться к самому себе — стать "просто театром", свободным от подчинения чему бы то ни было, лежащему за его суверенными пределами. Ему осточертело быть "служанкой" философии, морали, педагогики и всех прочих весьма разнообразных форм идеологии.
Осуществляя себя исключительно как явление театрального творчества, спектакль Виктюка открыто ориентируется на то, по чему истосковались души людей, находящихся по обе стороны рампы, — на красоту, изощренность формы, на законченность и совершенство сценического стиля.