Вечером явился по телевизору Иисус Христос. Немолодой уже юноша. Его впалые виски и увядшие щеки были обрамлены поникшими волосами, на челюстях и подбородке пробивалась темная небритость, а голос звучал устало. Я зашел в кухню, откуда доносилась его речь, плоская и деревянная, как фанера, пролетающая над Парижем, и услышал: «Мне тридцать три года, и у меня есть справка о непорочном зачатии». На этом мессия замолк, и новостная программа была продолжена ведущей, оформленной в стиле кокаинового шика.
Я выключил телевизор и стал пить чай, глядя в окно, на реку. Над стальной водой, над серым гранитом набережной и асфальтом дорожных развязок неслись по лимонному небу пурпурные облака, как летающие кинжалы в моем любимом китайском фильме. Закат обещал ветреный день. То, что некогда было солнцем, угасало где-то далеко, позади башен – небоскребов, выстроенных еще при Лужкове в московском Сити. Теперь тусклое кровавое пятно вечернего света опускалось за лесом этих серых бетонных столбов. Хотя сначала башен было две – может, в память об 11 сентября 2001 года, а может, московский градостроитель посмотрел фильм – мелькнувший на мгновение и тут же забытый блокбастер по давно забытому роману Толкиена.
Два небоскреба высились на холме за рекой. Там когда-то стоял один император – он не знал моего народа и ждал ключей от Москвы. Я-то думаю, что башни поэтому и возникли именно на этом месте. Но всем остальным ясно, что на самом деле башни порождены были самим текстом оксфордского профессора. Порождающая сила текстов – предмет особого интереса другого профессора – моего. Это и есть современная риторика, во всяком случае, так он полагает.
Стемнело, и с вершины одной из башен поднялись и разошлись по черному уже небу два синих луча. Они были как чувствительные усы слепого, но хищного насекомого. Усы непрерывно ощупывали небосвод. Это привычное зрелище показалось мне почему-то настолько ужасным, что я отвернулся от окна и, не допив чай, забился на свои нары – купленную лет пять назад железную кровать, под которой, как бы в норе, располагался такой же серый стол.
Дача, моя родина, первое жилье, сохраненное моей младенческой памятью, по сути и была – нора. Это было ее «присущее», а не «привходящее», как сказал бы вслед за Аристотелем мой профессор. Норная структура родного дома оказалась порождающей моделью того угла моего сознания, который отвечает за ощущение уюта, так что всю жизнь я чувствую себя в безопасности только в углу. В норе.
Подходящая штука, то есть структура, продавалась лет десять назад в «Икее» – плоские грибы «Икей» и «Ашанов» выросли тогда вкруг московских окраин, ведьминым кругом очертив расползшиеся вплоть до Кольцевой новостройки. Бесконечно однообразные многоэтажки требовали мебели и утвари, и хозяева бесчисленных бетонных сот наполняли их, неустанно снуя в «Икеи». Для наполнения желудков людей и, соответственно, поддержания жизнедеятельности служили «Ашаны».
Все стало так просто. Машина – бензоколонка – «Ашан» – «Икея» – сота. Как в сотовом телефоне, так в сотнях и сотнях сот. Так просто, как в сотовом сознании обитателей.
Сотовые мысли стали путаться, и я задремал, закутавшись в икейный пледик – мой любимый пледик из какой-то синтетической дряни, зато с несколькими изображениями белых кошек, – да и не плед вовсе, а только функция пледа, имя пледа – так все вещи в «Икее» суть только имя и функция. Разве можно найти хоть какое-то сходство между моим клочком серой псевдофланельки с белыми кошками по краям и исходным предметом, названным этим словом – например, пледом Шерлока Холмса – добротным до степени вечности переплетением нитей, по-настоящему спряденных из подлинной шерсти живых овец, взаправду жевавших и глотавших свежую траву на холмах реальной Шотландии? Риторический вопрос, не правда ли? О реальности Холмса и говорить нечего. Если сравнить Шерлока с виртуальным икейным пледом…