«Что ж уготовано мне?» – думал я, смотря в окно порыжелого от ржавчины авто. Тихо сыпал с серого неба снег на троллейбусы, застывшие в серой каше на пути своем к площади Белорусского вокзала. Неслышно двигались в выхлопном дыму, словно в вате, стада блестящих машин.
«Амор, что ты мне уготовил? Как распознать твои лики? Как пережить твои муки?» – Так обратился я к богу, назвав его именем звучным излюбленной мною латыни. Но площадь молчала, и снег по-прежнему падал и таял. Сквозь пелены и завесы серого снега я видел: горы возносятся к небу, древние дикие горы, и в льдистых потоках резвятся их древние дети – тритоны. Сильные, нежные дети в ярко-пятнистых покровах – словно цветы под прозрачными стеклами оранжереи.
«Древние дикие скалы, закрывающие полнеба, – и крохотные голые создания. Великое и малое, вечность и мгновение, чистая геометрия системы и бездны истории – все для тебя». – Вот что ответил мне Амор и, не оглянувшись, покинул площадь заснеженной мысли.
«Держите деньги в банке», – сквозь снежную кисею прочел я на придорожном постере. Купюры зеленели за стеклом литровой (всего-то!) банки, и тщетно стремилась проникнуть и приникнуть к ним крыса, приподняв на лапах свое жилистое тело много испытавшего терпеливого зверя.
Биограф – о причинах и следствиях (вторая идея спасения и сразу же еще одна)
В те годы – яркие и смутные, пронесшиеся мгновенно, как стремится поток по мостовой в июньскую грозу, пролетевшие весело и тревожно, как мелькают вагоны скорого, – мимо, мимо, – но вот уж тихо и недоуменно смотрит вслед одинокая фигура на полустанке, недвижная на обочине жизни, – в те годы каждый мечтал унестись, не остаться… Как быть? Что предпринять? Предпринимать… Предприниматель… Что затеять, чтобы весело нестись куда-то по какой-то радуге на грозовом небе… Только бы не остаться, не отстать, не опоздать, успеть! Кто не успел – тот опоздал! Лучше быть здоровым и богатым, чем бедным и больным! Если ты такой умный, так почему тогда такой бедный? Аксиоматика времени…
Мне кажется, что и этот способ спасения, как и все свои мысли, будущий профессор получил созерцая. Так уж устроена материнская мысль, такой у матери дар – думать глазами. Умозрение, в самом прямом и первоначальном смысле.
Случилось это скорее утром, когда в окно скользнули первые, невыносимо яркие лучи, возвестившие начало весны света, – проникли и остановились сияющими пятнами среди таких же пятен оленьей шкуры, разостланной на полу в виде коврика – в него давно обратилась вытертая материнская шуба… А может быть, и вечером, когда взгляд матери, вобравший картины тусклого дня коммерческой «университетской» жизни, потускневший от однообразия студенческих лиц и обличий, устремился к привольным, свободным мазкам божественной кисти, легко нанесшей светлый узор на блестящую шкуру цветка-оленя, – устремился для последнего спасительного утешения перед зияющей бездной ночи.
Смысл задуманного стал мне известен на следующий же день, когда мать вернулась из Ленинки, села за компьютер и, заглядывая в стопку листков-выписок, стала сосредоточенно что-то писать. Картина была знакомая, но стоило мне, как всегда, подойти к ней с уроками и попытаться подсунуть под локоть тетрадку с непосильной для меня задачей по геометрии – мать могла и это, – как я встретил жесткий отпор. Но глаза ее лучились, она улыбалась. Я всмотрелся в листки, исписанные ее летящим почерком, – они выглядели так, будто черной ручкой кто-то усердно рисовал на белой бумаге чаек. Привычных очертаний греческих букв не было. Была латиница, но еще больше цифр. Адреса, имена и фамилии. UNITED KINGDOM, – читал я. – SCOTLAND. Так на каждом листке. И странные названия: «HIGHLANDER: RED DEER FARM»…
«LOCHALSH DEER PARK»… «THISTLE FARM: RED DEER & ROE»… [21]