Модест Петрович.
Еще бы!.. Сейчас чай. Ну, как, Валентин?Сторицын.
У тебя чудесно! Но сколько дач и все такие маленькие.Модест Петрович.
Летом шумно, а осенью и зимой очень хорошо. Ну, как доехали? Я чай приготовил в комнатах, Людмила Павловна, но, может быть, на террасу перенести? Я перенесу. Вы не бойтесь холоду, княжна: так тепло.Сторицын.
Постой… Это музыка? Послушайте, Людмила Павловна, музыка.Модест Петрович.
На той даче. Прекрасно играет!Сторицын.
У тебя чудесно! Ты счастливец, Модест!Людмила Павловна.
Ну, вы слушайте, Валентин Николаевич, а я хочу взглянуть… Покажите, Модест Петрович, как вы устроились? Это терраса, на которой будем пить чай?У вас совсем хорошо, Модест Петрович. Это терраса?.. Модест Петрович, мне необходимо переговорить с Валентином Николаевичем. Тише… это для него… Нет, потом взгляну, а пока надо послушать… Не обращайте на нас внимания, Модест Петрович, хорошо?
Сторицын.
Когда радости слишком много, она переходит в грусть. Мне неловко сознаваться, это может показаться сентиментальностью, но я растроган… до смешного. Меня все сегодня удивляет. Меня удивляет воздух и это солнце — солнце осени. Меня удивляют желтые листья, их цвет, их рисунок; когда лист падает и ложится на мое плечо, мне кажется это необыкновенным, полным таинственного смысла. Или я никогда до сих пор не видал осени, или это вовсе не осень, а необыкновенное чудо, мировое событие, переселение народов… Вы слушаете?Людмила Павловна.
Говорите.Сторицын.
Я вижу, что и люди сегодня другие, в глазах у них золото и лазурь. И почему музыка? — это меня удивляет. Искал ли я музыки и вот нашел ее, или она меня ждала, но вот мы встретились — и все так чудесно, — и я смотрю на вас — и в ваших глазах золото и лазурь…Людмила Павловна.
Зачем вы меня мучите, Валентин Николаевич?Сторицын.
Разве?Людмила Павловна.
Нет, так не надо. Вы сомневаетесь в моей силе?Сторицын.
Нет, я верю в вашу силу. И в гордость вашу верю, Людмила Павловна.Людмила Павловна.
Гордость? Не знаю. Но с тех пор, как я стала думать, я сделалась сильнее всех на свете. Вам, привыкшему размышлять, все видеть и понимать — вам трудно представить, что это значит, когда человек впервые начал думать. Живешь, как в урагане, все разрушается и падает быстрее, чем при землетрясении. Вокруг меня — одни развалины, Валентин Николаевич! Но вы еще молчите? Если я захочу, я завтра же могу уйти, и никто, ни отец, ни братья не посмеют даже взглянуть на меня. Но вы еще молчите? Отчего вы так побледнели вдруг? Сегодня я решила все сказать.Сторицын.
Нет.Людмила Павловна.
Вы не хотите? Мне надо молчать? — что ж, я молчу.Она была похожа на меня, та девушка, которой вы никогда не сказали о вашей любви?
Сторицын.
Нет, это была бедная девочка в рваном пальто. Она умерла от чахотки.Людмила Павловна
Сторицын.
Я не знаю, где ее могила. Я не знаю, где могилы моих надежд и радостей: они рассеяны по всему миру. Иногда весь мир для меня только кладбище, а я — немой сторож при могилах. Но сегодня со мной творится что-то чудовищное. Я так радостен, что это становится болью, страданием… и от этого я бледнею. Раскрылись могилы, и воскресли мертвецы. Со всего мира внезапно упала его тяжкая завеса — и я вижу светлого Бога моей мечты. Вот то, чего еще никто не слыхал от меня, слова, которые нужно забыть, как только их услышишь… И вы забудьте!Людмила Павловна.
Да.Сторицын.
Всю жизнь и во всем: в моей науке, в моих книгах, в людях и вещах, радуясь и страдая, я искал одно: ее, чистую, без нетления Бога-Слово родшую. Образ ли это человека, девушки, женщины или самой красоты — я не знаю. Сегодня с мира упала завеса, и я вижу нетленное во всем: может быть, это красота, а может быть — вы. Я думаю, что это — вы.Людмила Павловна.
Мне страшно.Сторицын.
Да. Страшные слова, трагический завет, и мне хочется обнажить голову, когда только в мыслях моих, только в голове моей прозвучат они. Есть на свете матери многих детей, оставшиеся девушками… и есть грудные девочки — растленные, как проститутки!.. Простите, княжна.Людмила Павловна.
Говорите.