— И когда же это произошло? — спросил Клингер.
— Две недели назад, — отвечаю я и поднимаюсь с кушетки, чтобы взять пальто.
И ухожу. Я отложил свое признание на целых две недели и даже теперь — на конец сеанса. Благодаря этому я могу сейчас просто уйти и не говорить — и никогда не скажу, — что не стыд помешал мне рассказать об этом инциденте раньше, а скорее маленькая цветная моментальная фотография девочки-подростка, дочери Клингера, в выгоревших хлопчатобумажных брюках и школьной майке, сделанная где-то на пляже и стоящая в тройной рамке на его столе между фотографиями двух его сыновей.
И тут, летом, вернувшись на Восточное побережье, я встречаю молодую женщину, совершенно ничего общего не имеющую с породой утешительниц, советчиц, искусительниц и провокаторш («инфлюэнций», как сказал бы мой отец). Мое одичавшее, давно не знавшее секса тело, тут же качнулось в ее сторону, поскольку был я свободен и жил без женщин, удовольствий и страсти.
Провести уик-энд на мысе Код меня пригласила одна пара, с которой я недавно познакомился. Они представили меня их молодой соседке, Клэр Овингтон, снимавшей крошечное бунгало близ Орлеана, на участке, заросшем дикими розами, — для себя и своего золотистого Лабрадора. Через десять дней после того, как мы провели с ней целое утро, разговаривая на пляже, после того, как я послал ей из Нью-Йорка трогательное письмо и несколько часов консультировался с Клингером, я поддался порыву и вернулся в Орлеан, где поселился в местной гостинице. Я сразу же был тронут исходящей от нее нежной чувственностью, которая когда-то, вопреки всему, потянула меня к Элен, а теперь, впервые за последний год, вызвала волну новых теплых чувств. Когда я вернулся в Нью-Йорк после короткого уик-энда, я не мог думать ни о чем, кроме нее. Неужели это возрождение страсти, доверия? Еще не совсем. Всю первую неделю моего пребывания в отеле я вел себя с чрезмерным усердием ребенка, попавшего в танцевальный класс. Я не мог, проходя в дверь или поднимая вилку ко рту, не демонстрировать церемонных манер. И это после того письма, в котором старался продемонстрировать свое остроумие и самонадеянность! И зачем только я слушал Клингера? «Конечно, вам надо ехать, что вы теряете?» Что я потеряю, если меня постигнет неудача? Почему он может увидеть трагическую сторону жизни, черт возьми? Импотенция — не предмет для шуток, это беда. Люди кончают жизнь самоубийством из-за этого. Здесь, в гостинице, один в своей постели, после еще одного вечера, который я провел, так и не решившись встретиться с Клэр, я могу понять, почему. Утром, накануне моего отъезда в Нью-Йорк, я прихожу в ее бунгало к завтраку и за горячими блинами с черникой пытаюсь справиться с собой, признавшись в том, что мне стыдно. Я не знаю, как еще выйти из всего этого, не уронив своего достоинства, хотя почему я когда-нибудь буду снова беспокоиться о своем достоинстве, я не могу себе представить.
— Я появился здесь — прислав тебе такое письмо и внезапно приехав, — и в общем, после всех этих фанфар и появился на сцене и… скрывался.
Тут я почувствовал, что меня заливает — до корней голос — что-то очень похожее на стыд, которого, как мне казалось, я должен был бы избежать тем, что скрывался.
— Наверное, я кажусь тебе странным. Я и сам себе иногда кажусь странным. Я только пытаюсь тебе объяснить, что ты ничего не сделала или не сказала такого, что побудило меня держаться так холодно.
— Но, — говорит она, не дав мне возможности начать по второму заходу извиняться за свою «странность», — это так приятно. Так мило.
— Да? — говорю я, испугавшись, что унижение поджидает меня с неожиданной стороны. — Что именно?
— Вдруг встретиться с застенчивостью. Приятно сознавать, что это качество еще существует в век развязности.