Я хранил втайне этот случай, так же как и первый, и со мной произошла в жизни еще сотня подобных случаев, о которых у меня не было даже никакого желания говорить в своей «Исповеди»,— так мало стремился я там выставить в выгодном свете то хорошее, что я ощущал в своем характере. Нет, если я тогда и говорил против истины, известной мне, то лишь относительно предметов безразличных и более от неуменья говорить или из любви к писанью, чем ради какой бы то ни; было личной заинтересованности, либо к выгоде или вреду для другого. И всякий, кто прочтет мою «Исповедь» беспристрастно,— если только это когда-нибудь случится,— поймет, что мои признания тем более унизительны и тяжелы, чем если б речь шла о большем зле, о котором не так стыдно говорить; но о нем я не говорил, потому что не делал его.
Из всех этих соображений вытекает, что взятое мною на себя обязательство быть правдивым опирается больше на чувство прямоты и справедливости, чем на подлинность самих предметов, и на практике я чаще следовал указаниям своей совести, чем отвлеченным понятиям правды и неправды. Я часто рассказывал басни, но очень редко лгал. Следуя своим принципам, я часто ставил себя в очень невыгодное положение перед другими, но никому не вредил и не приписывал самому себе больших достоинств, чем те, которыми обладал. Вот единственно в каком смысле, мне кажется, правда есть добродетель. Во всех остальных отношениях она для нас лишь метафизическая сущность, из которой не вытекает ни добра, ни зла. Впрочем, я не чувствую такого сердечного удовлетворения от этих различий, чтобы считать себя вполне безупречным. Взвешивая так старательно свои обязательства перед другими, довольно ли внимательно рассмотрел я обязательства по отношению к самому себе? Если надо быть справедливым к ближнему, то надо быть правдивым и с собой: это дань уважения, которую порядочный человек обязан воздавать своему собственному достоинству. Когда моя беспомощность в разговоре вынуждала меня прибегать к невинным вымыслам, я поступал неправильно, потому что не надо для забавы другого унижать себя; а когда, увлеченный удовольствием писать, я прибавлял к действительным фактам выдуманные прикрасы, то поступал еще неправильней, потому что прикрашивать истину баснями — на самом деле значит искажать ее.
Но еще более непростительным делает все это девиз, выбранный мной. Девиз обязывал меня больше всякого другого к самому строгому соблюдению истины, и недостаточно было, чтобы я всегда жертвовал ей своими интересами и склонностями: мне надо было также принести ей в жертву свою слабость и свой робкий характер. Надо было иметь смелость и силу быть правдивым всегда, при всех обстоятельствах, и сделать так, чтобы никогда не выходило ни одной выдумки или басни из уст и из-под пера человека, посвятившего себя истине.
Вот что я должен был бы сказать себе, беря этот гордый девиз, и беспрестанно повторять его все время, пока отваживался иметь его. Никогда мои обманы не бывали продиктованы лживостью, все они были порождены слабостью,— но это для меня очень плохое оправдание. С душою слабой можно, самое большее, оградиться от порока, но было бы дерзко и безрассудно осмеливаться исповедовать великие добродетели.
Вот размышления, которые, вероятно, никогда не пришли бы мне в голову, если бы аббат Р. не навел меня на них. Теперь слишком поздно, конечно, пытаться ими воспользоваться; но не поздно по крайней мере исправить ошибку и вернуть свою волю на правильный путь: отныне это все, что зависит от меня. Таким образом, в этом и во всех подобных вопросах, правило Солона применимо ко всякому возрасту, и никогда не поздно учиться, даже у врагов, быть воздержанным, правдивым, скромным и не переоценивать себя.
ПРОГУЛКА ПЯТАЯ
Из всех мест, где мне приходилось жить (а среди них были очаровательные), ни одно не заставило меня испытать столь истинное счастье и не оставило во мне столь нежных сожалений, как остров Сен-Пьер, посреди Бьенского озера. Этот островок, который в Невшателе называют островом Ламотта, даже в Швейцарии очень мало известен. Насколько я знаю, ни один путешественник не упоминает о нем. Между тем он очень приятен и удачно расположен для счастья человека, любящего уединение; хотя я, может быть, и единственный в мире, для кого судьба превратила уединение в закон, но не могу думать, чтобы я один обладал прирожденным влечением к одиночеству, пусть мне до сих пор и не приходилось обнаруживать эту склонность ни у кого другого.