И.Бродский. Вообще Флориан был хозяин этого кафе. Поэтому можно говорить «у Флориана» без всяких кавычек… Ну, это начало восемнадцатого века. После того как, полагаю, здесь крутились Наполеон и австрийцы, по всей Венеции стали открываться такие вот кафе. Но «Флориан» самое старое и, может быть, единственное сохранившееся. Декор совершенно феноменальный. Это надо посмотреть, между прочим… Это апофеоз такого декоративного романтизма, да?
В этом кафе на протяжении последних двухсот с лишним лет сидели все. Мюссе, Жорж Санд, Шопен… я не знаю кто. Стендаль, и все как полагается. И кончается тем, что сидим в этом «Флориане» мы. И это, конечно, полный упадок, потому что мы тут сидим. Через сто лет, если все это выдержит, а я думаю, что все еще выстоит, будут говорить, что вот во «Флориане» сидели Рейн с Бродским.
Ну, вот это опять-таки тот же самый случай, когда, правда за деньги, но вступаешь в этот поток мировой культуры… Здесь сидел Оден. Ну, это мои святые. Здесь сидел Стравинский, кто угодно. Монтале. Фантастический идиосинкратический господин. Может быть, один из самых крупных комплиментов, который я когда бы то ни было слышал… В семьдесят первом году или в семьдесят втором приезжаю к Джанни Буттафаве, итальянскому переводчику Достоевского и моему другу. Я ему дал какие-то свои стишки, он говорит: «Я попробую перевести». Вот я ему дал, он продержал две ночи или три ночи, потом приходит ко мне и говорит: «Слушай, знаешь, что это мне больше всего напоминает?» Я говорю: «Что?» Он говорит: «„Сатуру“ Монтале». Знаешь, да? Это было приятно.
Я переводил итальянцев. Умберто Сабу, скажем. Квазимодо переводил совершенным мальчишкой. Исключительно по своей собственной воле. Я помню, «Фальшивая и подлинная зелень» у него был сборник. «Давно жизнь перестала быть сердцебиеньем и состраданьем, превратившись в плеск холодной крови, зараженной смертью…» Я думаю, что-то произошло. Вот об этом интересно. Я не знаю, Женька. Вот дай попробую изложить эту вещь, посмотрим, как это тебе понравится.
В родном городе у нас, у меня по крайней мере, на основании вот тех самых итальянских поэтов – на основании Сальваторе Квазимодо, его тогда переводил Слуцкий, по-моему, и еще кто-то, да и я тоже; на основании того же Умберто Сабы; немножко на основании этих солоновичевских переводов Монтале и так далее, и так далее, у меня возникла идея, какой-то образ даже не Италии, а того, что я называл Италией. И это для меня было, может быть, самое интересное на свете. Знаешь, если это объяснять картинкой, то это такая акварель – немножечко голубого неба, обломочки какие-то колонн и где-то немножко травки. Да? Вот на фоне какой-то серой или даже коричневатой обложечки, знаешь, такой бумажной. То есть как вот в свое время издавались книжки в
И вот возникла эта Италия. И видимо, я тут живу, сюда наезжаю, не то чтобы в поисках этой Италии, но вот с этой Италией… Может быть, я ее и проецирую.