“Негр – это хорошо. Негр – это нет. Негр – это небо. «Под небом Африки моей». Африка и есть небо. Небесный выходец. Скорее бес. Не от мира сего. Жрец. Как вторая, небесная родина, только более доступная, текущая в жилах, подземная, горячая, клокочущая преисподней, прорывающаяся”.
Если, в чем я уже признался, первой достопримечательностью Рима стала для меня книга Синявского, то в Париже ею был он сам. Добравшись до вожделенной столицы Европы, как мы всегда считали, я обнаружил, что самым интересным местом в ней был дом в ближнем пригороде с названием, подходящим для сказок, которые так любил его старожил: Фонтене-о-Роз.
Среди здешних знаменитостей русская Википедия называет одного автогонщика Лорана Айелло, а более щедрая западная версия вспоминает художников Пьера Боннара, Михаила Ларионова, Александру Экстер, а также писателей Гюисманса и Синявского. Последние двое жили в одном доме, о чем Андрей Донатович не подозревал, пока у ворот не остановился автобус, из которого высыпали телевизионщики с камерами и юпитерами. Приосанившись, Синявский встал в позу, чтобы вещать о многострадальной отечественной литературе, но выяснилось, что парижское ТВ отмечало юбилей своего знаменитого декадента, в чей дом въехала чета русских изгнанников.
По-моему, ему это понравилось. Синявский и сам проходил по классу декадентов у своих критиков. К тому же он не верил в случайные совпадения, как и его любимый герой: “Судьба таинственно расправляется с автором, пользуясь, как подстрочником, текстами его сочинений”.
Конечно, эти слова подходят не только Пушкину, но и автору. Синявский на собственном опыте знал, что написанное норовит сбыться. Собственно, поэтому он приходил в ужас от сочинений Сорокина и пытался его предупредить о последствиях. Но когда мне довелось рассказать Владимиру об этом, тот отмахнулся, заметив, что пишет лишь “буквы на бумаге, и им не больно”.
Мы с Вайлем осмелились нанести визит классику, воспользовавшись одинокой рекомендацией. Ею служила наша довольно нахальная, но полная любви статья о творчестве Синявского. Начиналась она с верхнего “до”.
“Андрей Синявский – враг идеологии. Советская власть, не разобравшись, решила, что он враг именно ее идеологии. Но он – против любой канонизированной системы. Ведь Пушкин или Гоголь возможны только на сломе, противоречии, развале. Жить внутри атомной бомбы, иначе именуемой искусством, непросто. Но это лучший адрес для человека, сделавшего пародию из своего имени, мистерию из своей профессии, философский диалог из своей жизни”.
Назывался наш опус нарочито абсурдно – случайным словечком из “Ревизора”, которое, чего никто не знал, обозначало блюдо из трески: “Лабардан!”. Так или иначе, Синявскому текст понравился, о чем он сам и написал: “Ваша статья обо мне – самое интересное, что об этом писали”. Сочтя комплимент приглашением, мы явились в гости.
Так начались отношения, которые я не решаюсь назвать дружбой, хотя бы потому, что мы всегда смотрели на Синявского снизу вверх. Когда, тайно подражая Абраму Терцу, мы с Вайлем написали свой учебник словесности “Родная речь”, мы попросили разрешения посвятить его Синявскому. Вместо этого Андрей Донатович прислал щедрое предисловие, которое сопровождает все издания этой книжки. Среди прочего, он там написал такое, что можно было отнести и к его собственным сочинениям, чем я, понятно, до сих пор горжусь.
“«Родная речь»: название звучит архаически. Почти по-деревенски. Детством попахивает. Сеном. Сельской школой. Ее весело и занятно читать, как и подобает ребенку. Не учебник, а приглашение к чтению, к дивертисменту… Педагогика для взрослых, в высшей степени, между прочим, начитанных и образованных лиц”.
Дом Синявских стоял посреди заглохшего, как у классиков, сада. Внутри он представлял собой пещеру с бесконечными полками старинных книг. Именно так я и представлял себе жилище волшебника, к которым уверенно причислял похожего еще и на гнома хозяина.
Андрей Донатович был прямой антитезой Абраму Терцу. Тот – черноусый, молодцеватый, с ножом, который, как с удовольствием отмечал его автор, на блатном языке называют “пером”. Синявский же – маленький, сутулый, с огромной седой бородой. Он не смеялся, а хихикал, не говорил, а приговаривал. Глаза его смотрели в разные стороны, отчего казалось, что он видит что-то недоступное собеседнику. Вокруг него вечно вился табачный дымок, и на стуле он сидел, как на пеньке. Я такое видел только ребенком в кукольном театре. Будучи добрым магом, он говорил тихо и ласково, и я перестал робеть, что было не просто. Тем более что с не стриженной большую часть моей недолгой жизни головой я выглядел стеснительным неандертальцем и вел себя соответственно.