Суммируя приведенные данные о мудрости, мы получаем впечатление, что перед нами, в некотором роде «доевангельское евангелие». Когда мы, читая о мудрости как домировом метафизическом существе, детище божием и благосклонной к людям помощнице всевышнего, узнаем, что она нисходит на землю, живет промеж людей в образе человека, водворяется среди иудейского народа, избирает местом своего пребывания Сион и взывает к народу на улицах и площадях, призывая людей образумиться, отречься от своего безумия и обратиться к ее заповедям; когда мы узнаем, что слушающимся ее она обещает безопасность и безмятежную жизнь, а безумцам грозит гибелью; когда нам говорят, что она проповедует людям страх господень и избегание зла, настаивая на исполнении закона, — перед нашим взором невольно вырисовывается образ евангельского спасителя. Вспомним еще, что мудрость без усилий узнают любящие ее, что она охотно дает найти себя тем, которые ее ищут; что, более того, она идет им навстречу на их путях и избегает только злых людей. Как и спаситель в евангелии, мудрость являет собою отображение благости господней и яркий отблеск божественного света. Она также все может. Неприступная для зла, она живет вместе с богом. Она посвящена во все его ведение и «производит выбор между делами его». Но и это не все: даже тайная вечеря частично предвосхищена уже у Филона, когда у него логос отождествляется с Мельхиседеком, благословившим Авраама и подавшим ему хлеб и вино, и когда чистый, совершенный сын всевышнего в качестве виночерпия господня сам себе вручает священную чашу с
Но прежде, чем перейти к выяснению вопроса, каким образом к образу логоса прибавился трагический штрих, нам необходимо предварительно попытаться уяснить себе, какой прием встретила спекулятивная концепция мудрости в иудейском народе и каково было религиозное состояние иудеев той эпохи.
Псалмы
По первому из этих двух пунктов мы находим материал для суждения в «псалмах». Правда, и авторы псалмов в большинстве своем не избежали влияния эллинского космополитизма, которое со времени Александра Великого (т. е. с конца IV века до нашей эры) распространилось на весь азиатский Запад. В связи этим влиянием вновь ожило древнее пророческое благочестие, настаивающее на чистоте сердца и благости намерений, дающее предпочтение осуществлению внутренне усвоенной морали перед застывшей буквой закона с его обрядовыми предписаниями и усматривающее истинное служение богу не в приношениях и жертвах, а в выявлении преданного богу сердца (см., напр., псалмы 50 и 51, 12, 18 — 20).
Однако авторы псалмов выступают гораздо решительнее авторов приточной литературы против проникновения нового духа, получившего выражение в учении о мудрости и в абстрактных спекулятивных построениях о божественных посредствующих силах. Уже «Притчи Соломона», бичуя «гордыню безбожников», обольщающих народ и ставших на путь заблуждения (Притчи 11, 12; 12, 26), предостерегают от козней «чужой жены», своими обольстительными чарами совращающей, в особенности, юношество к отпадению от союза с богом. Эта «жена» представляет собою аллегорическое воплощение иноземной стихии и полной соблазнов эллинской культуры (Притчи 2 и 5). Но в псалмах эта антипатия превращается в фанатическую ненависть и непримиримую вражду к направлению, совершенно чуждому внутренней сущности иудейства, и приводит к страстной борьбе староверов — «честных», «праведных», и «благочестивых», как они сами себя именуют, — против «безбожных», «злых», «отступников», «лицемеров» и «нечестивых», в своей надменности и ученом самомнении замысливших полную переоценку всех наличных ценностей иудейства. В этой борьбе «благочестивые» приписывают «безбожным» (все худое, что только может прийти на ум. Они положительно изощряются в проклятиях по адресу пренебрегающих моисеевым законом. «Безбожным» вменяется в вину, что они своим софистическим красноречием подрывают исконную веру; что, говоря много и велеречиво о боге и божественных вещах (Пс. 11, 4) и возвещая слово божие, они действуют как обманщики, дерзко злоупотребляя именем божиим.