Эти духовные свойства Мельхиор-Симплициссимус проносит — конечно, уже в измененном виде — через всю жизнь и, становясь вором, слугой, богачом, актером, разбойником, офицером, нищим и т. д., не теряет все-таки — даже в облике отчаянного вояки-пикаро «Охотника из Зеста» — своей внутренней устремленности к чистоте и добру. Он неоднократно пытается вырваться из грязи и зла войны, но ему не удается уберечься от ее жадных лап даже в мирном крестьянском хозяйстве. С глубокой горечью он говорит о том, что, вступив в мир, «был я прост и чист, справедлив и скромен, правдив, добр, сдержан, умерен, целомудрен, стыдлив, незлобив и благочестив, а теперь я стал зол, лжив, неверен, спесив, неустойчив и бессовестен». Наконец Симплициссимус просто уходит от мира, становясь одиноким отшельником, живущим в глухом лесу. Тем самым роман в своем целостном смысле уже выпадает из рамок плутовского жанра, представляя собою своеобразный вариант «Дон Кихота»: герой также выражает связь двух эпох, но воспринимает совершенно иной и более ограниченный аспект ренессансной идеологии, чем испанец дон Кихот. Отчасти Симплициссимус предвосхищает просветительские образы, подобные вольтеровскому Кандиду.
В других плутовских романах есть своя — хотя обычно слабо выраженная — двойственность; она есть и в сорелевском Франсионе и в скарроновском Дестене, который подчас напоминает дон Кихота: «Послышались крики: «Бьют! Помогите! Убивают!» В три прыжка Дестен уже выскочил из комнаты... Он безрассудно вмешался в толпу дерущихся и тотчас же с одной стороны получил удар кулаком, а с другой оплеуху». Так обнаруживается связь и относительное единство содержания «Дон Кихота» и плутовских романов. Хотя книга Сервантеса резко выделяется масштабностью, глубиной, движущейся громадой мысли, перед нами одно литературное направление, складывающееся в конце эпохи Возрождения. И не случайно Сервантес исключительно высоко ценит «Ласарильо с Тормеса», творчество Алемана, Кеведо, Висенте Эспинеля, а Кеведо, Сорель, Скаррон преклоняются перед создателем «Дон Кихота».
Но прозаическое повествование Сервантеса, способное уловить и слить в единство многообразие сторон и оттенков, в наибольшей мере становится орудием добывания неведомой красоты — «идеальности», растворенной в повседневном и будто бы однообразно нейтральном, мутном бытии. Если высокая героическая поэзия извлекает из многогранной реальности ее высшие возможности в чистом виде, а сатира, наоборот, отвлекается от скрытых внутренних токов красоты и добра, то роман может просвечивать жизнь так, что ее мутная поверхность яснеет и обнаруживаются взаимопроникающие течения высокого и низкого. И поскольку красота открыта теперь в живой повседневности бытия, она приобретает особенную, незаменимую ценность. Все «идеальное» схватывается у самых своих истоков, в той единственной реальной почве, на которой оно вообще возникает. Это открытие и совершает роман Сервантеса и, в более ограниченных формах, плутовские романы в Англии, Франции, Германии. В еще одной крупнейшей культуре того времени это открытие, в силу специфических условий, совершает живопись. Я имею в виду Нидерланды. Живопись Тенирса или Браувера создает образы повседневности, доходя, как говорит Гегель, «до грубого и пошлого». Но «эти сцены кажутся насквозь пронизанными непосредственным весельем и радостью, так что основной сюжет и содержание составляют это веселье и искренность, а не обыденщина, которая только пошла и злонравна. Поэтому перед нами... близкие природе черты веселого, плутовского, комического в низших слоях населения. В этой беззаботной распущенности как раз и находится идеальный момент... Нам тотчас становится ясным, что характеры могут также оказаться чем-то иным, нежели тот облик, в котором они явились нам в данный момент» (Соч., т. XIV, стр. 92. — Курсив мой. — В. К..).
Это превосходное по точности суждение определяет сущность той новой идеальности, которую открыла живопись — не только нидерландская, но и испанская — на исходе эпохи Возрождения. В сфере искусства слова то же открытие совершено и в «Дон Кихоте» и в плутовских романах. В самом деле: и Санчо, и Хинес, и Паблос, и Франсион, и Симплиций явно могут вдруг стать «чем-то иным», нежели тот облик, в котором они живут в романе. В них есть «идеальный момент», какое-то внятное биенье подлинной, неограниченной человечности...
Однако «Дон Кихот» со своим пафосом двух эпох и грандиозностью едва ли сопоставим с жанровыми сценами нидерландцев: действительно адекватным и родственным Сервантесу художником является Рембрандт, который также сопоставляет — в рамках целого творчества — две эпохи. Его «Ночной дозор» и библейские полотна уравновешиваются динамичными портретами простых людей, и все это слагается в единую живописную концепцию, близкую сервантесовской. Вместе с тем, конечно, у Рембрандта, творившего в уже неизмеримо более обуржуазившейся, чем родина Сервантеса, Голландии, значительно больше пессимизма и мрачности.