И он в самом деле уподобляется богу, когда, говоря о царе, который, по его же словам, поставлен по «бога нашего благодатному устроению», заявляет: «О царю Алексее! Покажу ли ти путь к покаянию и исправлению твоему?» Такова неслыханная дерзость расстриженного и сидящего в яме протопопа. Он берет на себя высшую ответственность, требуя от своих сторонников массовых самосожжений: «А в огне том здесь небольшое время потерпеть, аки оком мгнуть, так душа и выступит! Разве тебе не разумно? Боишися пещи той? Дерзай, плюнь на нея, небось! До пещи той страх-от, а егда в нея вошел, тогда и забыл вся». Эта варварская и изуверская идея провозглашается дерзким и действительно уподобляющим себя всевышнему богу человеком, ибо никто не давал ему официальной власти над людьми.
Наконец, в послании к царю из тюрьмы в 1669 году Аввакум создает потрясающий образ своего личного величия: «И лежащу ми на одре моем... распространися язык мой и бысть велик зело, потом и зубы быша велики, а се и руки быша и ноги велики, потом и весь широк и пространен под небесем по всей земли распространился, а потом бог вместил в меня небо, и землю, и всю тварь... Так добро и любезно мне на земле лежати и светом одеянну и небом прикрыту быти; небо мое, земля моя, свет мой и вся тварь...» Не так уж существенно, что это «видение» — галлюцинация голодного человека, как несущественно и объяснение Аввакума, что-де «бог мне дал» небо и землю; суть дела в самом этом ощущении своей личности, разросшейся до божественной грандиозности. Отсюда уже естественно вытекает все остальное — и безграничный бунт против мира, и чувство личной ответственности за его судьбы, и гордые слова «никово не боюся, — ни царя, ни князя, ни богата, ни сильна, ни диявола самого», и не менее дерзостное повествование о самом себе, о своей повседневной «волоките» и «душевном плавании».
Само по себе противоречие «формы» и «содержания» в деятельности Аввакума не является необычным. Проповедь аскетизма, благочестия, фанатичность в той или иной мере соединяются с ренеасансным духом и у многих деятелей и писателей западноевропейского Возрождения — таких, как Д'Обинье, Тассо, Кальдерон и даже Кампанелла, не говоря уже о религиозных деятелях типа Лютера и Кальвина. Кроме того, защита старины у Аввакума часто выражает вовсе не его идейную реакционность, но его демократизм, близость к реальной жизни масс, которые еще пребывают в «средневековом» состоянии. Как верно заметил глубокий исследователь творчества Аввакума и Достоевского В. Л. Комарович, «вся полемика Аввакума в защиту старых обрядов против никониан насквозь пронизана одной идеей — жизненной нерасторжимости этих обрядов... с национальным бытом, со всей совокупностью веками выработанного русского уклада семейной, хозяйственной и личной жизни»[111]
.С другой стороны, и самая религиозность Аввакума пронизана именно демократическим духом, как бы возвращающим христианской идеологии ее первоначальную свежесть. «Господин убо есть над всеми царь, раб же со всеми есть божий», — пишет Аввакум. Боярыне Морозовой он указывает: «Али ты нас тем лутчи, что боярыня? Да единако нам бог распростре небо, еще же луна и солнце всем сияет равно... тебе не больши, и мне не меньши». Вспомним также рассказ о пьяных стрельцах, которые почти равны святым мученикам.
Словом, само противоречивое и взаимопроникающее слияние «старины» и «новизны» в Аввакуме не является необыкновенным и загадочным. Сложнее и таинственнее другое — каким образом идейный вождь фанатичных русских раскольников XVII века мог обрести столь мощный и буйный ренессансный дух, как могла вырасти в этих условиях столь яркая и дерзкая личностная энергия? И вот с этой точки зрения как раз нет противоречия между судьбой Аввакума — вождя старообрядцев и существом его личности; первое всецело определяет второе.
Аввакум вступает в жизнь в середине века, когда уже обнаружилось распадение средневекового бытия и люди начинают «выламываться» из старых оков и норм, действовать по личной воле; это неопровержимо отражено в рассмотренных выше русских повестях 1660 — 1670-x годов. «Дьявольские козни», «блудни», свидетельства падения благочестия, которые Аввакум изображает на первых страницах «Жития», и есть плоды этого разложения традиционных устоев. Но замечательно, что и сам Аввакум вступается за благочестие, испытывая бесконечные побои и издевательства, по глубоко личной воле, исходя из внутреннего, индивидуального, собственного представления об идеале. Он пишет об этом времени своей молодости: «А в церкве стою, паки внутренняя беда: бесчинства в ней не могу претерпеть. Беспрестанно ратуюся с попами пьяными и с крылошаны, и с прихожаны... Иное хощу и промолчать, ино невозможное дело: горит во утробе моей, яко пламя палит. И плачю, и ратуюся... Вси бегуны, вси потаковники, вси своя си ищут, а не яже суть божия».