Правда, и та, и другой были поставлены лет 80 тому назад под большое сомнение таким видным социалистом и украинофильским деятелем, как М. П. Драгоманов. Шевченко ему казался величиной дутой в литературном и в политическом смысле. Революционность его он не высоко ставил и никогда бы не подписался под сочетанием слов "революционер и мыслитель". Он полагал, что с мыслью-то как раз и обстояло хуже всего у Тараса Григорьевича.
Из Академии Художеств Шевченко вынес только поверхностное знакомство с античной мифологией, необходимой для живописца, да с некоторыми знаменитыми эпизодами из римской истории. Никакими систематическими знаниями не обладал, никакого цельного взгляда на жизнь не выработал. Он не стремился, даже, в противоположность многим выходцам из простого народа, восполнять отсутствие школы самообразованием. По словам близко знавшего его скульптора Микешина, Тарас Григорьевич не шибко жаловал книгу. "Читать он, кажется, никогда не читал при мне; книг, как и вообще ничего не собирал. Валялись у него на полу и по столу растерзанные книжки "Современника", да Мицкевича на польском языке". Такая отрасль знания, как история, к которой ему часто приходилось обращаться в выборе сюжетов - что дало основание Кулишу в 50-х годах объявить его "первым историком" Украины - оставляла желать много лучшего в смысле усвоения. "Российскую общую историю, - пишет тот же Микешин, - Тарас Григорьевич знал очень поверхностно, общих выводов из нее делать не мог; многие ясные и общеизвестные факты или отрицал или не желал принимать во внимание; этим оберегалась его исключительность и непосредственность отношений ко всему малорусскому". Некоторых авторов, о которых писал, он и в руки не брал, как например, Шафарика и Ганку. Главный способ приобретения знаний заключался, очень часто, в прислушивании к тому, о чем говорили в гостиных более сведущие люди. Подхватывая на лету обрывки сведений, поэт "мотав соби на уса, та перероблював соби своим умом" {128}.
Не верил Драгоманов и в его хождение в народ, в пропаганду на Подоле, в Кириловке и под Каневом, о которой сейчас пишут в каждой биографии поэта советские историки литературы, но которая сплошь основана на домыслах. Кроме кабацких речей о Божией Матери, никаких образцов его пропаганды не знаем. Достойна развенчания и легенда о его антикрепостничестве. Дворовый человек, чье детство и молодость прошли в унизительной роли казачка в барском доме, не мог, конечно, питать теплых чувств к крепостному строю. Страдал и за родных, которых смог выкупить из неволи лишь незадолго до смерти. Но совершенно ошибочно делать из него, на основании этих биографических фактов, певца горя народного, сознательного борца против крепостного права. Крепостной крестьянин никогда не был ни героем его произведений, ни главным предметом помыслов. Ничего похожого на некрасовскую "Забытую деревню" или на "Размышления у парадного подъезда" невозможно у него найти. Слово "панщина" встречается чрезвычайно редко, фигуры барина-угнетателя совсем не видно и вся его деревня выглядит не крепостной. Люди там страдают не от рабства, а от нечастной любви, злобы, зависти, от общечеловеческих пороков и бедствий. Тараcу Григорьевичу суждено было дожить до освобождения крестьян. Начиная с 1856 года, вся Россия только и говорила, что об этом освобождении, друзья Шевченко, кирилло-мефодиевцы, ликовали; один он, бывший "крипак", не оставил нам ни в стихах, ни в прозе выражения своей радости.
Не было у него и связей с русскими революционными демократами; он, попросту, ни с кем из них не был знаком, если не считать петрашевца Момбелли, виденного им, как-то раз, на квартире у Гребенки. Да и что представляли собой революционные демократы того времени? Мечтатели, утописты, последователи Фурье и Сэн-Симона, либо только что нарождавшиеся поборники общинного социализма. Найдите в литературном наследии Шевченко хоть какой-нибудь след этих идей. Даже причастность его к Кирилло-Мефодиевскому Братству, послужившая причиной ареста и ссылки, была более случайной, чем причастность Достоевского к кружку Петрашевцев.
Но если не социалист и не "революционный демократ", то гайдамак и пугачевец глубоко сидели в Шевченко. В нем было много злобы, которую поэт, казалось, не знал на кого и на что излить. Он воспитался на декабристской традиции, называл декабристов не иначе, как "святыми мучениками", но воспринял их якобинизм не в идейном, а в эмоциональном плане. Ни об их конституциях, ни о преобразовательных планах ничего, конечно, не знал; не знал и о вдохновлявшей их западно-европейской идеологии. Знал только, что это были люди, дерзнувшие восстать против власти, и этого было достаточно для его симпатий к ним. Не в трактатах Пестеля и Никиты Муравьева, а в "цареубийственных" стихах Рылеева и Бестужева увидел он свой декабризм.
Уж как первый-то нож
На бояр, на вельмож,
А второй-то нож
На попов, на святош,
И молитву сотворя,
Третий нож на царя!
В этом плане и воздавал он дань своим предшественникам.
... а щоб збудить
Хиренну волю, треба миром
Громадою обух сталить,