Струве усмотрел в нем величайшего врага этой культуры — ему представляется вражеским, злонамеренным самое перенесение разговоров об украинизме в этнографическую плоскость как один из способов подмены понятия «русский» понятием «великорусский». Такая подмена — плод политической тенденции скрыть «огромный исторический факт: существование русской нации и русской культуры, именно русской, а не великорусской»*. «Русский», по его словам, «не есть какая-то отвлеченная „средняя“ из всех трех терминов (с прибавками „велико“, „мало“, „бело“), а живая культурная сила, великая развивающаяся и растущая национальная стихия, творимая нация (nation in the making, как говорят о себе американцы)» {248}.
Только после большевистского эксперимента, сделавшего так много для превращения русской культуры в «великорусскую», можно в полной мере оценить такую постановку вопроса. Русская культура «неразрывно связана с государством и его историей, но она есть факт в настоящее время даже более важный и основной, чем самое государство» {249}.
Низведение ее до местной, «великорусской», дает основание ставить рядом с нею, как равные — малорусскую и белорусскую. Но ни одна из этих «культур» — еще не культура. «Их еще нет,— заявляет Струве.— Об этом можно жалеть, этому можно радоваться, но во всяком случае, это факт»*. Недаром евреи в черте оседлости, жившие по большей части среди белорусов и малорусов, приобщались не к малорусской и белорусской, а к русской культуре [214]~. На всем пространстве Российской империи, за исключением Польши и Финляндии, Струве не видит ни одной другой культуры, возвышающейся над всеми местными, всех объединяющей. «Гегемония русской культуры в России есть плод всего исторического развития нашей страны и факт совершено естественный»*. Работа по ее разрушению|278: и постановка в один ряд с нею других, как равноценных, представляется ему колоссальной растратой исторической энергии населения, которая могла бы пойти на дальнейший рост культуры вообще {250}.
Сколь ни были статьи П. Б. Струве необычными для русского «прогрессивного» лагеря, они не указали на самую «интимную» тайну украинского сепаратизма, отличающую его от всех других подобных явлений — на его искусственность, выдуманность.
Гораздо лучше это было видно людям «со стороны», вроде чехов. Крамарж называл его «противоестественным» [215]*, а «Parlamentar», орган чешских националистов, писал об «искусственном взращивании» украинского национализма. До прихода к власти большевиков он только драпировался в национальную тогу, а на самом деле был авантюрой, заговором кучки маньяков. Не имея за собой и одного процента населения и интеллигенции страны, он выдвигал программу отмежевания от русской культуры вразрез со всеобщим желанием. Не будучи народен, шел не на гребне волны массового движения, а путем интриг и союза со всеми антидемократическими силами, будь то русский большевизм или австро-польский либо германский нацизмы. Радикальная русская интеллигенция никогда не желала замечать этой его реакционности. Она автоматически подводила его под категорию «прогрессивных» явлений, позволив красоваться в числе «национально-освободительных» движений.
Сейчас он держится исключительно благодаря утопической политике большевиков и тех стран, которые видят в нем средство для расчленения России.|279: