Была и осталась. Это Вера знала. Иногда, глядя на вырядившуюся по случаю Клавдию Афанасьевну, Вера с Ниной прыскали в кулак, – до того, по их понятиям, никольская хлопотунья и сваха одевалась смешно и старомодно. В сердцах, случалось, мать говорила Вере: «Во, нафуфырилась!» С точки зрения Веры и ее ровесниц именно Клавдия Афанасьевна ходила нафуфыренная, да еще и за версту приманивала пчел крепкими дорогими духами. Мать же, напротив, нарядами и прическами приятельницы чуть ли не любовалась и очень одобряла верность Клавдии вкусам и привычкам их послевоенной юности. Не одобряла она того, что Клавдия чересчур молодится и красится, не одобряла она и ветрености приятельницы.
– Нет, мне все не верится, что я дома, – сказала Настасья Степановна. – Теперь можно будет и в деревню написать.
– А ты не писала? – удивилась Тюрина.
– Зачем же писать-то было? – сказала Настасья Степановна. – Только людей волновать. Дуся небось тут же бы приехала. А легко ли ей семью-то оставить? Да и затраты какие! Небось деньги на что-нибудь полезное отложены, а тут их трать… Теперь-то напишу, что все хорошо, – и ладно…
В Тамбовской области, в Рассказовском районе, в родной деревне Настасьи Степановны, жили ее старшие сестры – Евдокия и Анна. Жил там и брат Василий, но после армии он устроился железнодорожным рабочим на станции Мичуринск-2, там и осел, сестры привыкли в августе получать от него посылки с яблоками, хотя своих хватало и на продажу. О деревне, об отцовском доме, который нынче занимала тетя Дуся с мужем и детьми, мать вспоминала чуть ли не каждый день с печалью или радостью, как о некоем рае или уж, во всяком случае, как об идеальном людском общежитии. Все там было вечно, единственно правильно и ей теперь недостижимо. Возвращаться в деревню Настасья Степановна по многим причинам не собиралась, погостить же там давала себе обещания часто.
Мать вечно чувствовала себя виноватой перед сестрами и ровесницами, оставшимися в деревне, и им, и ей казалось, будто она в московском пригороде по сравнению с ними живет легкой жизнью, у молочной реки, на кисельном берегу. А в чем, собственно, можно было ее винить? Семнадцатилетней девчонкой она убежала из деревни, пытаясь попасть на фронт, и попала, окончив курсы связисток. Воевала год, а потом, после ранения, была отправлена в тыл, посчитала, что полезнее всего пойти на оборонный завод, маялась по общежитиям. Только после замужества переехала в Никольское, в свой дом.
В последние годы Настасья Степановна ездила на родину дважды. Четыре зимы назад хоронила мать, умершую от рака на семьдесят втором году; а позапрошлой осенью, узнав из телеграммы, что Анну положили в больницу с инфарктом, взяла отпуск без содержания, собралась за день и уехала.
– И Алексею, в Шкотово, не писала? – спросила Тюрина.
– Нет, – сказала Настасья Степановна.
– Ему-то зачем? – нахмурилась Вера.
Слова Тюриной не зажгли любопытства в глазах Сухановой, и Вера поняла, что тетя Клаша с матерью в больнице уже обсудили, писать или не писать отцу.
– Его кочергой погонять следовало, а ты добра, распустила его. Не по тебе он…
– А по тебе, что ли?
– А чего ж, по мне… Он и сам видел, что я его в руках держать буду, он потому и выбрал из нас двоих тебя.
– Так уж он на тебя и глядел? – сказала Настасья Степановна.
– Глядел! Не только глядел…
– Ох-ох-ох, хвастать ты горазда…
Мать отвечала Клавдии Афанасьевне все еще с улыбкой, но Вера чувствовала, что слова приятельницы ее задели, а может, и обидели. Это поняла и Суханова, неловкость возникла за столом, тогда тетя Клаша положила Настасье Степановне руку на плечо, рассмеялась.
– Ну, шучу, шучу… Какие у меня тогда хахали были!.. Вечно ты все принимаешь всерьез! Ты и тогда серьезная была, а я ветреная. Хотя тоже положительная… А Лешка, конечно, за тобой бегал. Хорош он тогда был, после армии, ничего не скажешь. Красавец…