Как договаривались между собой и понимали друг друга эти чужеродные руки и ноги, чтобы совпадать в беспрерывной, непростой и небезопасной работе? Безустанно стрекочущая стальная игла была неумолима и неразборчива — ей было абсолютно всё равно, что пронзать: кирзу, хром или же человеческие пальцы. Имеющиеся в наличии две головы служить посредниками вряд ли могли: самые быстрые слова за юркой иглой никак не поспели бы. Быть может, Полтора Ивана уже тогда использовали мудрёные биотоки, которые человечество начинает открывать лишь сейчас, полвека спустя? Не знаю. Не ведаю, и сколько зарплат получали Полтора Ивана — одну или две? Скорее всего — полторы.
ххх
Я бы ни за что не ходила мимо этого пугающего угла, да не было другой дороги в соседний цех, куда меня тянуло неудержимо. Что меня влекло туда? Должно быть, царящая там красота, по которой за войну моя детская душонка истосковалась.
Здесь тоже, как в столярке, пахнет лесом. Но не так остро, совсем иначе. Там — бором и Новым годом, здесь же — прибрежной рощицей и пасхальной вербой. А ещё — недавним наводнением. Да и его явные следы — вот же они, пожалуйста. Видать, шалая река, вздурившись, пёрла напролом, продираясь сквозь дремучий кустарник, крушила его, выворачивала, волокла за собой. Теперь вот опомнилась — присмирела, отхлынула, схоронилась где-то тишком. А разбой за собою оставила. Всюду — вороха веток Пучки голых, гладких, прилежно выполосканных прутьев клокасто топорщатся, норовя зацепить, уколоть.
А среди этого раззора застигнутыми врасплох нахохленными птицами копошатся люди. Трудятся. Что-то усердно плетут. Похоже — заново свои разорённые гнёзда. Пальцы их юрко шныряют в окружающем буреломе, выискивая подходящие хворостинки, и ловко пристраивают друг к дружке. Одну — к другой, другую — за первую, третью — через вторую, потом три вместе — к первой… И является на свет узор, каждый раз — новый, неожиданный. Рождается красота.
В движениях проворных человеческих пальцев, её сотворяющих, есть нечто избыточное. Словно помимо вот этой — видимой, явной — работы вершат они ещё что-то — тайное, сокрытое от других. Лежащую рядом ветку подхватывают не вдруг, а исподволь подкрадываются к ней, будто боясь вспугнуть. Первые прикосновения неуверенны, робки. Легко-легко пробежали вдоль — вроде обнюхали или тихонько нашептали что-то, уговаривая. Порой, не сговорившись, отбрасывают прочь. Немедля подкрадываются к другой, и эту оглаживают, уговаривают.
Лица людей по-птичьи закинуты вверх. Кажется, что они готовятся заливисто засвистеть, защебетать, игриво зачирикать. И не начинают только потому, что обязательное для птичьего пения небо скрыто от них чёрными трухлявыми досками потолка.
Глаза людей их рукам в работе — не подмога. Потому что глаза эти — мертвы. Все слепые похожи. И сквозь неуёмный юный румянец, и сквозь плотную вуаль морщин, через равнодушие, радость или же горе на лицах незрячих неизменно проступает постоянная насторожённость. Словно всегдашняя готовность к удару. И ещё — упорное стремление что-то понять до конца.
Главной среди них — Анна Николаевна, неунывающая, неугомонная, вездесущая. С лицом типично хохлацким — круглым, сдобным, ярким. С толстой чёрной косой вокруг головы и упругим грудным голосом. Большие, широко расставленные глаза её изнутри плотно задёрнуты серым, непроницаемым. Беспросветно зашторены они с ранней юности от какой-то болезни. Её товарищи по несчастью — вчерашние фронтовики, погружённые во тьму совсем недавно, не без лёгкой зависти говорят, что ослепла Аннушка очень удачно. Она ведь и свет успела подробно разглядеть, а теперь вот всю жизнь помнит его. И за долгие годы в потёмках уже совсем освоилась, вполне обвыклась, будто родилась тёмной. Так что, конечно же, повезло ей — удачно ослепла…
Анна Николаевна, и правда, хранила в памяти мир солнечным, красочным, понимала, что такое красота. И ещё — она хорошо знала, что сама красива. За долгое время потёмок не утратила женской страсти к нарядам и даже некоторой склонности к кокетству. По давней — из прежней, ещё зрячей жизни — привычке, укладывая свои косы венком на голове, не забывала выпустить на висках по игривому локончику. А зря: как раз они были предательски белыми. Но этого она знать уже не могла.
Должно быть, Анна Николаевна хорошо помнила красивые свои просторные глаза и потому не усвоила обычную привычку слепых при разговоре прятать их, слегка отворачиваясь. И жутко было видеть на её красивом, таком подвижном, выразительном лице непроницаемо-безучастные, будто в ледяной корке, глаза. В них не всплескивало даже отблеска жизни. Слава Богу, сама она этих своих глаз не видела ни разу.