Чуточку забегу вперед во времени, которое протекает мимо нас, так надо; но, может быть, я от этого не стану еще «модернистом», и, может, смогу избежать опасностей современной моды. Потому как уж очень бы не хотелось, чтобы мне приписывали некую игривость, несерьезность — это самому-то Эстерхази! — по отношению к предмету (см. ниже)… Из двух мужчин, позвонивших как-то летним вечером в дверь мастера, симпатию вызывал только один, седеющий и худой. Когда они представлялись, то мастер, услышав его имя, почтительно кивнул (однако симпатия возникла еще до того!). «Как же. Слышал, как же». Жена мастера, чудесная мадам Гитти, приняла их подозрительно и спросила, не хотят ли они кофе. «Если вас не затруднит, мое почтение», — сказал менее симпатичный. Когда женщина входила в комнату с двумя чашками кофе, седовласый как раз говорил: «И не забывайте, Петерке, по линии политики мы все, все можем устроить». На слове «по линии» он сделал ладонью полукруглое движение вперед, как бы разрезая хлеб. («Ну друг мой. Вы знаете, как это показывают: там, на Западе. Ну, вот. Это то же самое, только в вертикальной проекции». Надо было видеть, как он сидит над своими записями, задумавшись, чуть ли не в течение получаса, и беззвучно жестикулирует, как потом, засомневавшись в себе — утратив спонтанное вдохновение, — бежит, весь взъерошенный, к своей верной подруге спрашивать, как бы она показала: там, на Западе. Но ответом он остался совершенно недоволен: мадам Гитти ткнула большим пальцем за спину, как если бы голосовала на шоссе. Пиф-паф, ой-е-ей ему, выражаясь словами Донго Митича.) «По линии политики», — кивнул мастер. «А вот и кофе, мое почтение», — прогудел второй. Вскоре после этого посетители удалились. Фрау Гитти стала раздраженно наводить порядок. «Все истоптали. Рожки да ножки остались от стола». Вдруг она взвизгнула: «Смотри, вон след от его языка на стенке чашки!» — «Не привередничай», — хладнокровно ответил мужчина и долго еще сидел почти без движения, скрючившись, в своем огромном кресле (которое жена купила в комиссионке за сорок форинтов) и задумчиво облизывал пораненную руку».
Меня чрезвычайно утомляет тот факт, что мы вот так, с пятого на десятое, мечемся во времени взад и вперед, подобно беспокойному пауку, среди поблескивающих черепков разных историй. Моим главным оправданием является он. Ему служу я всей душой своей и, какими ни на есть, помыслами. Я не испытываю иллюзий относительно своих достоинств, каковые заключаются в прилежании и своей ограниченности, которая безгранична, и, наверное, даже читателя моя смиренная манера не обманет: и я, как мазила читатель («Мазила, мазила, мазила…» — тысячу раз говорил мастер капитану Андрашу, «длинному, как каланча»), то есть, по-моему, к завершенности мы относимся одинаково; мы еще помним, когда истории в начале (более того: в своем начале!) начинались, а в конце заканчивались — ой, а в середине-то! Но не будем об этом! Сначала мы видели середину чего-то, значит, теперь подберу ему начало. Что это за мир, Боже, Боже мой! «Друг мой, форму требуется так же переваривать, как и материал, более того, переваривается она с большим трудом», — глубокомысленно отрыгнул бы он и с благодарностью произнес: «Гиттушка, чудо, а не чечевица. Неподражаемо», — поскольку все происходило бы за обедом, мне хорошо известно. «И еще кое-что, — отваливается он от стола, где недавно картину составляла горка чечевицы с шейками на блюде, — друг мой, не забудьте, что ущерб за путаницу, проблемы с пониманием, возмещаю читателю я то дерзостью молодости, то скороспелой мудростью, то легкомысленными представлениями о жизни. Есть еще немножко чечевицы? Капелька?!» — «Плетенка с яблоками», — тривиально ответила бы женщина.