Здание школы ударило в нос застоялым теплом. Батареи отопления время от времени таинственно щелкали, так сказать, несли службу, отопительный сезон, неизвестно для чего, еще продолжался. Спортсмены разбрелись по своим комнатам. Верный хроникер не мог заснуть, переполняемый ворохом впечатлений. Спустившись вниз, он случайно забрел в спортзал, где застал потрясающую картину. Скинутые одна за другой одежды и лужа блевотины (беззвучная уборка которой услугами уборщицы могла обойтись в двадцать форинтов) указывали путь. Помещение наполнял отвратительный запах смерти. Я натолкнулся на него за опрокинутым конем. Он отдыхал, лежа навзничь, как человек, который спит; возвышенные, благородные черты излучали глубокое спокойствие и непреклонность (Боже мой, можно представить!). В огромном лбу еще как будто роились мысли. У меня возникло страстное желание отрезать на память локон, но чувство уважения не позволило мне это сделать. Обнаженное тело раскинулось, завернутое в простыню. Я приподнял покров и был изумлен божественной красой членов. Грудь вздымается мощно, широко; мышцы рук и бедер немного полноваты; ноги совершенной формы; и нигде во всем теле никаких жировых отложений (может быть, только в семейном двойном подбородке) или худобы. Передо мной лежало мужское тело безупречной красоты, и от восхищения я на несколько мгновений забыл, что бессмертный дух покинул — вино! красное! — сей сосуд. Я приложил к его груди руку — глубокая тишина была вокруг — и отвернулся, чтобы дать волю сдавливаемым слезам.
Утро было грустным; понятно. Петер Эстерхази с кислым лицом и горящим желудком свернул на какую-то широкую улицу, которую вдоль и поперек раскопали, устанавливая газопровод. (Для тогдашнего состояния мастера было характерно то, что он, обладатель обостренного социального чувства и "uberhaupt
[40]сознания ответственности, глядя на блестяще-красивые трубы, с такой готовностью заворачивающие к новым домам, смог проявить лишь крайне отстраненную радость, ворча: «Что за бардак».) Он изволил пробираться по большим причудливым кучам, а затем по ведущим через канавы доскам. Опускал и поднимал дрожащие веки. «Не выношу темноты», — сказал он господину Ичи. Господин Ичи кивнул и укоризненно сказал: «Я дал уборщице двадцатку». Мастер, преисполненный раскаяния, посмотрел на него, чистый, твердый взгляд господина Ичи его бодрил. Но желудок сводило. Холодно было, утро серое. Он изволил завернуть в гастроном, купить молока и большую булку. Принялся размышлять: пол-литра? литр? Продавщица в гастрономе обошлась с ним приветливо, и мастер тотчас же заметил, что на халате женщины, в районе живота, не хватало одной пуговицы. Белое полотно раздвинулось, и образовалась щель для подсматривания. Мастер склонил голову набок, но не смог определить, живот он видит или комбинацию. «Вот большая булка и молочко, еще что-нибудь?» Когда мастер оглянулся и увидел ее сквозь стекло витрины между двумя бутылками с пивом, женщина уже не улыбалась: считала. «Знаете, друг мой, проникать взглядом между двумя бутылками с пивом так, чтобы они не опрокинулись, — вещь непростая». Он попросил вратаря с рефлексами тигра, пожалуйста, вскрыть пакет с молоком, он со своими острыми зубками и то уже без толку погрыз два уголка. Господин Ичи снисходительно залез в карман и неплохим складным ножом — вжик! — отрезал тот утолок пакета, который мастер зверски погрыз. Он после этого стал мелкими глотками прихлебывать молоко (некоторые капли иногда вырывались на свободу по губам на подбородок и дальше), чувство было такое, как будто желудок поглаживают шелковистые руки.Они изволили отправиться на стадион и сыграли матч за выход в финал. На поле шла отвратительная «мясорубка», головы так и сыпались; выиграть надо было с восьмью голами, и результат был 8:1. «Что за извращение! Даже радоваться не было времени!» Мастер уже во время тренировки все чаще подумывал о маленьком пространстве с кафельными стенами, две противоположные стены которого украшали картины: виадук в Веспреме и Дворец в Фертэде. (Две художественные фотографии.)