Из всего сборника, насколько я понял, наиболее сильное впечатление на них произвел рассказ "Проповедь". Они принялись обсуждать его. Иврит моего нового знакомого не уступал ивриту Цви Плоткина – то была свободная, уверенная, богатая оттенками речь. Заметен был легкий грузинский акцент, но он только придавал прелесть его ивриту. Они спросили и меня, каково мое мнение о рассказе. Я ответил, что в книге, которую я принес сегодня, есть интересные мысли об этом рассказе, и поэтому им стоит, наверно, ознакомиться с ними, и тогда мы сможем обсудить рассказ более основательно. Я вынул из портфеля книгу Бахата и положил ее на стол. Это была немного смешная и в то же время необычайно трогательная картина – две седые головы одновременно склонились над маленькой книжкой. Они внимательно изучили титульный лист, затем оглавление, нашли эссе о "Проповеди" Хазаза и принялись читать его. Прочли страницу, и еще страницу, и еще одну… Они читали вместе. Плоткин читал немного быстрее и к концу каждой страницы поджидал Меера какую-то долю секунды. Они забыли обо мне, о чае, обо всем на свете: всем сердцем своим и всей душой они были сейчас в другом, дорогом "им мире – мире ивритской культуры. Я молча смотрел на них. И вдруг я отчетливо увидел, как мы втроем идем по какому-то залитому ярким светом узкому переулку и громко разговариваем на иврите, и наши голоса отдаются гулким эхом от больших белых камней домов по обеим сторонам переулка. Картина эта была такой яркой, такой ощутимой, что я сидел, боясь моргнуть – чтобы она не исчезла. (Был ли это один из агноновских переулков, как я их тогда представлял себе?). Но через минуту я все же вспомнил, что час уже поздний, и сказал шутливо: "Сидели как-то раз рабби Цви и рабби Меер и рабби Михаэль в Москве…"[11]
"Да, еще немного и наступит время чтения Шма перед сном…", – рассмеявшись, продолжил Меер.Мы вышли вместе. Выяснилось, что мы соседи: наши дома разделяли всего-навсего две остановки метро – сущие пустяки, по московским понятиям.
Спустя немного времени нам суждено было снова встретиться, снова неожиданно. Произошло это следующим образом. Жил в Москве поэт по имени Лев Пеньковский. Десятки лет занимался он переводами поэзии народов Востока, в основном, народов Советского Востока, и считался в этой области большим специалистом. Я был знаком с ним, как и почти со всеми, кто зарабатывал себе на жизнь этим уважаемым в России (да и дающим неплохие доходы) ремеслом. Большинство из них не знали ни одного восточного языка и занимались, по существу, не переводом, а версифицированием подстрочников, которые делались для них знатоками восточных языков и литератур. И вот встречает меня однажды Пеньковский в Доме писателей и говорит:
"Михаил Исаакович, хотите, я вас немножко удивлю? Но самую малость, немного? Я перевожу сейчас – знаете кого? Иехуду ха-Леви![12]
– и заметив, что я действительно удивлен его сообщением, добавил, – ну, я как-никак тоже еврей, и язык знаю еще из дома. Мой отец был ивритским писателем. Итак, я занимаюсь этим уже около полугода в свободное время, в перерывах между переводами по обязанности и для хлеба насущного".Через неделю Пеньковский позвонил мне и спросил, не могу ли я урвать часок-другой, чтобы разобрать кое-какие места в стихах Иехуды ха-Леви, которые он затрудняется понять, либо не уверен, что понимает правильно. Мы договорились встретиться.
Я взял с собой "Полное собрание стихотворений р. Иехуды ха-Леви" под редакцией Исраэля Зморы, первый том "Ивритской поэзии в Испании и Провансе" Хаима Ширмана и еще несколько книг, которые могли быть полезны для прочтения неясных мест в поэзии р. Иехуды ха-Леви, и поехал к Пеньковскому. Когда я вошел в его квартиру, он указал рукой на Меера Баазова и произнес:
"Знакомьтесь…"
Мы оба только улыбнулись:
"Мы уже знакомы".
Все втроем мы уселись вокруг письменного стола. Я вынул книги, и Меер принялся раскрывать их одну за другой, листать, задерживаясь на той или иной странице. Он читал шепотом, кивал головой и продолжал листать.
"Сдается мне, – сказал я, немного подтрунивая над ним, – что вы останавливаетесь на том или ином стихотворении, как останавливаются на улице, повстречав друга или давнего доброго знакомого".
Он улыбнулся – как мне показалось, больше из приличия – и произнес:
"Вы правы. Уже долгие годы я не держал в руках стихов Иехуды ха-Леви, вот теперь я вижу, что помню многие из них. Ведь я учил их еще в детстве…"
На этот раз наша беседа велась по-русски.
"Говорите на иврите, – умолял Пеньковский. – Вы ведь не то, что я. Я-то почти забыл язык".
Однако мы продолжали говорить по-русски, чтобы и Пеньковский мог принять участие в беседе. В русской речи Меера тоже был едва заметный грузинский акцент. То был единственный раз, когда мы говорили с ним между собой по-русски. Уже спустившись в метро, я сказал ему: "Послушай, мы едем в одном направлении, ведь мы же почти соседи. Я вижу, что у нас имеется общая слабость – рыться в книгах. Особенно, если они написаны на определенном языке".
"На весьма определенном, " – поправил меня Меер.