— Какие-нибудь неприятности?
— Ты знаешь, они все хвалят.
— Ну-у-у, старик, ты напугал меня! У тебя такой вид, будто за тобой банда гонится!
— Нет, Витька, я правду говорю. Им всем нравится. Они уже писателем меня называют.
Он рассмеялся и похлопал меня по плечу.
— Как Рита с Татьяной?..
— Читают.
— Что читают?
— Ну, письма. Их же шесть штук!
— Вечером забегу. Прости, старик, спешу в клинику. — Он отошел, остановился метрах в пяти, повернулся ко мне, поднял вверх сжатый кулак: — То ли еще будет, старина!
По дороге домой я вспомнил другое письмо. Было это три года назад. Стояла мокрая, затяжная осень. День и ночь шли дожди. В комнате стоял полумрак, а на душе было тоскливо и неспокойно. Уже прошло три месяца, как отослал рукописью одно из московских издательств, а оттуда ни слуху ни духу.
(Надеюсь, что меня поймет и простит читатель за то, что не называю издательства. Делаю это не потому, что чего-то боюсь или опасаюсь. Нет! Ведь тот ответ, который я получил, писал один человек, писал совершенно незнакомому автору. Я не оправдываю того человека. Но ведь издательство — это огромный и сложный организм, И… ну, честное слово, просто не поворачивается язык назвать известный всей стране коллектив в такой связи.)
Почтальон, еще издали завидев меня, опускала голову и молча проскальзывала мимо. Я понимал: ей было жалко меня. Хрупкая черноглазая Зойка, не поступившая в педагогический в этом году, наверное, догадывалась, что я жду не просто вести откуда-то, но и связываю с этим очень многое в своей жизни, решаю вопрос — быть или не быть. Так оно и было. Зойка не ошиблась.
В тот день она прибежала к нам рано утром. Без обычной почтовой сумки, с одной бандеролью в руках. Глаза ее радостно горели, и вся она светилась, будто только вот сейчас, после долгой разлуки встретила самого дорогого, любимого человека или по крайней мере ждет верной встречи с ним.
— Вот! — выдохнула она, обеими руками протягивая бандероль.
— Читай, — кивнул я Рите, когда Зоя вышла.
— «Уважаемый Владислав Андреевич! — прочитала она и посмотрела на меня. — Возвращаем вам повесть «Всем смертям назло…». Тема, за которую вы взялись, не нова в литературе, хотя и очень интересна. Взять тему — еще не значит разрешить ее. Мы приветствуем вашу творческую смелость. И в этом направлении вам кое-что удалось. Но в основном, нам кажется, вы взялись за непосильную ношу. Очевидно, вам незнакомы даже элементарные законы построения литературного произведения, да и с материалом вы явно не в ладах. То, о чем вы пишете, скорее пытаетесь писать, похоже на сентиментальную и мало занимательную историю, с какими-то африканскими страстями, детали которой знаете понаслышке. Советскую же литературу характеризует глубокое проникновение в жизнь, всестороннее знание ее. Литературной ценности ваше произведение не представляет…»
То было трудное время. Друзей в литературном мире у меня не было, близким я стеснялся показать свое творение, и это письмо, сверху и снизу снабженное официальными печатями и штампами, было принято как суровый, но честный и справедливый приговор. Вновь померкло солнце, и жизнь более чем когда бы то ни было казалась ненужной. Пять или шесть самых первых вариантов повести с помощью соседа и в тайне от Риты были сожжены. Сейчас мне очень жаль их. Кажется, там были интересные моменты, которые потом не удалось восстановить. Но тогда вопрос, быть или не быть, был решен в пользу последнего. Соломинка, за которую уцепился утопающий, оказалась тем, чем она и есть на самом деле. Несколько средних вариантов повести, затерявшихся в столах и на полках, к моему счастью, остались целы.
В жизни все проходит. Кончился кризис и у меня. Не прошло и года, как меня вновь с неодолимой силой потянуло к письменному столу…
Я вернулся от воспоминаний к действительности и заспешил домой. У дома с Таней на руках меня встретила Рита.
— Славка… — ткнулась лбом в мою грудь. — Ты им ответь. Всем, всем! Что очень рад, благодарен, что мы счастливы. Ну и все такое…
— А что «такое»?
— Да ну тебя! А помнишь?..
Мы все помнили. Даже и то, что очень хотелось забыть.
— Папа, — заговорщицки потянула меня в сторону Татьянка. — А мама плакала, когда ты уходил.
— Это она от радости.
— А разве от радости плачут?
— Плачут, дочка, плачут…
Спокойной, отрешенной от всего работы над новой повестью не получалось. Поток писем увеличивался с каждым днем. Теперь Тимофеевна (Зоя поступила в педагогический и училась уже на втором курсе) приносила по десять, двадцать писем в день. Они входили в дом как добрые друзья, и их нельзя, невозможно было отложить в сторону, заставить подождать.