Создав его таким прекрасным, природа словно возразила самой себе, опустившись вдруг на уровень человеческой мысли, то и дело опровергаемой в своем полете другой мыслью -- мыслью-двойником, плутающей вокруг да около, перемалывающей в поисках своего "я" все величавые числа мира, обращая их в водяную пыль дробей, каждая из которых несла в себе микроскопические отражения части целого замысла, увы, уже неподвластные нашему глазу. Но, может, природа ничего такого и не имела в виду -- просто, на минуту забывшись, причислила отдельное человеческое существо к отряду цветов или воинству деревьев, неспособных удостовериться в собственной прелести. В том, что кто-то или что-то не смотрится в зеркало, не пытается выманить у мира немедленный отклик, не рассчитывает на отражение, не тупит взгляд о чужую поверхность, будь то человек или камень, всегда есть известное благородство. Ткацкий станок моей судьбы только-только пришел в движение, и я не сознавала, что девять десятых своего времени трачу именно на поиски собственного отражения -- будь то в стекле витрин, глазах окружающих или своих собственных мыслях, еще не понимая до конца, что среди зарослей этих множащихся зеркал теряется из виду та главная дорога, которую единственно и следует иметь перед собой. И потому в конечном счете мне этот слепец был тогда неинтересен. Его красота была способна ослепить глаза и выжечь сердце, если б он мог увидеть себя со стороны, если бы смог включиться в зеркальную игру отражений, отравленную волнующей опасностью живых и сложных человеческих отношений. Люди должны смотреть друг на друга, вот какая беда, даже если от их взглядов между ними вырастают дремучие леса или кто-то падает замертво. Уже давно все в мире выстроено на видении, которое, впрочем, не ведает, что творит. Он был как невидимка, этот парень, хотя внешность и сила характера, все же прочитывающаяся в чертах лица, обрекали его на то, чтоб быть героем, человеком, о котором говорят, о котором думают и перед которым открывают настежь двери, чтобы зазвать его в дом, поймать на кончик языка, удержать на краешке мечты.
Дверь аудитории, за которой сидела комиссия, открылась, и высокая сухопарая женщина с коротким ежиком волос позвала его:
-- Коста!
Слепой разулыбался и пошел навстречу ее голосу; перед ним, как перед важной персоной, все расступались.
Как только он скрылся за обитой дерматином дверью, мы все прильнули к ней. Всем было интересно, что может исполнить на фортепиано слепой. Мы даже немного приоткрыли дверь, чтоб лучше слышать его игру.
Игра его нам показалась напряженной и слишком правильной, в ней не было полета свободного чувства, но это была честная, хорошая игра. Вместо Баха этот Коста начал почему-то со "Смерти Изольды" Вагнера в переложении Листа. Затем он заиграл сложную сонатину Равелли, и мы получили возможность убедиться, что техника у него превосходная. Потом -- "Тарантеллу" Даргомыжского, звучание которой поразило меня настолько, что я не сразу поняла, в чем, собственно, дело, и только после того, как отлетело несколько музыкальных фраз, сообразила, что "Тарантелла" исполняется на двух фортепиано. Второй инструмент звучал гораздо сильнее и богаче, чем первый. Я и не думала встретить в провинциальном музыкальном училище такого сильного исполнителя: обычно наши преподаватели быстро старились после своих консерваторий и скорее могли что-то объяснить словами, чем показать игрой на инструменте. Я струхнула. И перед таким учителем мне предстояло играть!
Коста вышел из аудитории. Мы все, попятившись от двери, быстро рассыпались по коридору -- почему-то никто не хотел играть после него. В дверь концертного зала дерзко проскользнула Неля. Мне хотелось прежде узнать, кто тот педагог, с кем Коста так здорово играл в четыре руки. И я подошла к слепому:
-- Вы не скажете, кто это с вами играл Даргомыжского?
Слепой любезно улыбнулся и протянул мне руку, я вынужденно подхватила ее и пожала.
-- Коста, -- не отпуская моей руки, представился он. -- Это играла моя учительница Регина Альбертовна. Мы с нею полгода готовили эту программу. Рекомендую вам ее, очень сильный педагог.
-- Это-то мне и не нравится, -- пробормотала я и, чтобы преодолеть смущение, спросила: -- А в чьей обработке эта "Тарантелла"?
-- Тоже Листа. Он пахал не только на своего зятя Рихарда, а еще на добрый десяток композиторов.
Коста смотрел сквозь меня, и на невидящем лице его играла тень насмешливой улыбки. Он продолжал держать меня за руку и, похоже, от души забавлялся моим замешательством. Неизвестно, чем бы это кончилось, если бы из зала не вышла та стриженая женщина и не подошла к нам.
-- Коста, отпусти руку девушки...
Коста освободил мою руку и, обернувшись на голос преподавательницы, заговорил с ней о своем выступлении, тотчас забыв обо мне. Тут вышла Неля, отыгравшая свою программу. Я вошла в зал.