Всякий раз, когда он возникал на пороге нашей комнаты, гремя коробкой с шахматными фигурами, во мне вскипало возмущение. Накануне мы снова расстались врагами. Я опять обыграла его. Я не должна была его обыгрывать, уже зная, как тяжело это его уязвляет, но я делала это вовсе не из мстительного чувства. Мне хотелось разъять одно звено в его железной логической цепи, на которой я должна сидеть да помалкивать. Да, женщина может обыграть мужчину, и в том числе мужчину кавказского. Да, не все в жизни можно победить усилием воли. Победы и поражения суть одно и то же. Но вот он входил, нащупывал стул. Я расставляла фигуры. Он пытался мне помочь, путая уже расставленное по местам войско, выдавая свое мучительное раздражение, несогласие с окружающим миром, существующим независимо от него и неподвластным его комплексам.
Он вытягивал перед собой кулаки с зажатыми в них черной и белой фигурами, и опять проблема выбора нависала надо мною, как скала...
Передо мною сидел слепец, протягивающий ко мне за помощью руки. Он снова все перепутал, доверившись своей теории температур, согласно которой черные фигуры холоднее белых. Я ему не перечила: пусть играет черными, полагая, что это белые. В мои белые ряды затесались черный слон и ладья, а у его черных две центральные пешки -- белые. Как можно играть такую партию? Можно, но для этого надо играть со слепцом.
Я говорила: "В левой", -- но он не разжимал пальцы. Он хотел, чтобы я прикоснулась к его руке. Он чувствовал, что мир касаний исполнен той простоты и подлинности, каких нет и не может быть в мире слов. И когда я клала пальцы на его кулак, он сам собою раскрывался, выпуская на волю цвет моей победы. Заур улыбался. Наша кожа опять оказывалась умнее нас. Она как раздвижной занавес, вовремя скрывавший от зрителя безобразия и накладки, происходившие на поверхности наших чувств. Почти все на свете, даже плоды, даже лепестки роз, защищено кожицей, как звезды -- их собственным сиянием, только она сама ничем, кроме воздуха, не защищена. Под ней в кровеносных сосудах струится кровь, которая от звуков флейты раскрывается, как ночные цветы. Непрерывные вести овевают ее, она знает многое. На ней свои зримые знаки ставит время. Хорошо жить на поверхности собственной кожи, облаченной в тепло, как в доспехи, но мне этот путь заказан. Было во мне что-то, не дававшее поверить тем впечатлениям, которые она громоздила и умножала, как туманы. Я не могла уйти целиком в ее умную жизнь. Может, это она сама выбрасывала меня, как волны? Она нежность, но я знала, что за этими зарослями притаились страшные чудовища. О нет, я не хотела видеть ее сны! В разгар пира для кожи, когда прикосновение ласковых пальцев обрушивало тебя в воздушную яму, я закрывала глаза и еще сверху прикрывала их ладонью, но они все равно видели, зрили сквозь заросли нежности, сквозь тонкую кость этих чудищ, скуку, измену, и из каждой моей поры, как горькие цветы, вырастала двойственность. Потому я любила зиму, холод и белизну января, а не весну, не лето, при их плюсовых температурах множилось все сущее, которым и без того переполнено мироздание, любила голые деревья, похожие на многозначные числа, на дикие заросли цифр, сводящих мое существование к нулю...
Но едва наши руки расстались, разошлись над столом каждая со своим уловом, как он уже был в напряжении: не обману ли я его...
-- Мои черные, -- говорила я, поворачивая доску белыми к себе.
Он верил и не верил.
-- На, пощупай еще раз, -- нагло говорила я.
Он снова брал мою руку, и опять мы оба на минуту успокаивались.
-- Да, черные, -- умиротворенно говорил он.
Первый ход сделан, как ни странно, в полном согласии с правилами игры, согласно которым начинают белые: первой шагала на е2 -- е4 затесавшаяся в его черные ряды белая пешка, словно перебежчик, обязанный теперь личным мужеством доказать свою верность принявшей его стороне. Неля смотрела на меня понимающе, ей казалось, что я обманываю Заура, чтобы из сострадания вручить ему право первого хода, подыграть ему в его амбициях. Но дело не в этом. Я уже сделала свой первый ход, прикоснувшись к его руке. И дальше над нашей игрой, над нашей враждой пойдет совсем другая, странная игра. Он после каждого моего и своего хода ощупывал фигуры, пробегая их пальцами и роняя, я поправляла фигуры, наши пальцы встречались, зависали над доской в невольном жесте примирения, тогда как наши голоса звучали резко и своенравно. Я догадывалась: иногда ему хочется протянуть руку, чтобы я пожала ее в знак нерушимой дружбы, но шла маленькая война, и почему-то победа в ней всякий раз оказывалась важнее любви и мира между нами.