-Опять о шлюхах? - несколько оторопело отозвался Голембиовский. С учетом возраста, далеко перевалившего за шестьдесят, путаны не интересовали Бориса Вениаминовича даже академически. - С чего бы это?
-Возможно, общество чувствует свою онтологическую имманентность этому явлению, - вяло предположил Ригер.
- В том смысле, что все мы - проститутки?
-А почему-таки нет? - общаясь с евреями, Ригер давно усвоил еврейскую манеру отвечать вопросом на вопрос, - ведь русский либерал всегда представлял себя в образе этакой Сонечки Мармеладовой, вынужденной идти на панель системы, утратив на сём поприще невинность. - Ригер смотрел в темноту за окном и, казалось, думал о чем-то своём, - а возможно, она есть символ некой тайной свободы, - высказал он новую гипотезу.
-То есть до перестройки наша продажность была обязанностью,- Голембиовский вытащил из кармана пачку дешевых сигарет и поискал глазами пепельницу. Верейский заметил её на окне и подал Борису Вениаминовичу, - а теперь стала символом свободы? - Голембиовский тряхнул головой, словно пытаясь поудобнее уложить это понимание в мозгу.
- А почему-таки нет? Свобода - вещь в себе, - Марк сдвинул ещё одну газету, - вот, кстати, в "Толстушке" рецензия на последний спектакль ведущего столичного театра, на сцене - пять обнаженных актрис. Я, правда, заметил, что в дурно протопленных театрах голые женщины с синеватой и пупырчатой от холода кожей, уныло бормочущие себе под нос какие-то монологи a la Эжен Ионеско, эротичны не более чем замороженная куриная тушка, но тут сказано, что в условиях свободы обнаженное тело уже перестало ассоциироваться с нарушением правил приличия, быть вызовом или шоком, а стало одним из тонких художественных приемов. И вот голая тетка с отвисшей грудью читает монолог Чайки, а финале спектакля "Кавалеры" актеры-мужчины танцуют канкан, лишь отчасти прикрываясь перьями и мехами. А ведь каждый из этих канканёров когда-то мечтал, наверное, сыграть Гамлета... - Марк снова отрешённо посмотрел в темноту за окном. - Но после такого канкана "Гамлет" уже немыслим. Актеру можно сыграть только "Лысую певицу" или "В ожидании Годо".
-Интересно, если я буду читать лекции без штанов, - Голембиовский почесал переносицу, - это воспримут как художество? - так как вопрос был риторическим, никто не ответил, Борис Вениаминович же горестно вопросил, - и когда же вся эта вакханалия кончится-то?
-А чего ей кончаться? - отозвался Верейский. - Сказал же классик: "Непомерно веселит русского человека любая общественная скандальная суматоха..." Её и имеем - который год...
- Мы - её, Алеша? Я-то полагал, что она - нас...
Сидящие на кафедре были людьми обречёнными. Из пяти групп риска: философов, ищущих смысл бытия, математиков, изыскивающих способы деления на ноль, дураков с высоким интеллектуальным потенциалом, пытающихся осознать бесконечность, физиков, разрабатывающих теории построения пространства-времени, и гуманитариев-богоискателей, - они попадали одновременно в первую, третью и пятую категории. Добавлялись сюда и гендерный, и национальный аспекты: как известно, женщина-филолог - не филолог, мужчина-филолог - не мужчина; русский, пришедший в филологию, был бессребреником по определению, бессребреник же еврей был сумасбродом, и оставался им даже притом, что Голембиовский, еврей по матери, а по отцу - польский шляхтич, дружил с местным священником и часами вёл с ним длинные богословские беседы, уклоняясь, по мнению батюшки, в филокатолицизм.
Верейский как-то обозначил их взгляды как "этику героического пессимизма", но, понимая свою обречённость, все трое всё равно считали, что "с умным человеком и поговорить любопытно" и любили выпить коньячку в хорошей компании.
Тут, однако, их неторопливую беседу, которая рисковала затянуться еще на пару часов, внезапно прервал звонок телефона. Аппарат был ближе всех к Ригеру, он снял трубку, с минуту слушал, потом, обронив: "Да, передам", опустил её на рычаг.
На лице его появилось виноватое и какое-то больное выражение.
-Простите, Алекс, вам просили передать, что умерла ваша бабушка.
Верейский побледнел. Елизавета Аркадьевна. У него, лишившегося в детстве родителей, никого больше не было. Ей было уже девяносто шесть, и Алексей понимал, что это должно вот-вот случиться: в последние дни она совсем ослабела. Он торопливо вскочил, на минуту замер, не понимая, куда идти и что делать. Чуть придя в себя, сообразил, что нужно ехать на Ворошиловский, к ней на квартиру. Голембиовский и Ригер пытались что-то сказать, но он, оглушенный, покачал головой, схватил пальто, быстро сбежал по лестнице и поймал такси у входа главный корпус университета.
Следующие дни слились в памяти Верейского в сумбурную неразбериху, где мелькали лица сотрудников похоронного бюро, гроб не проходил в дверь, какие-то женщины-соседки требовали указать, где лежит какое-то белье, кто-то спрашивал о поминках, кто-то выражал соболезнования. Он запомнил лица сотрудников кафедры и надпись золотом на венке "От внука Алексея", хоть совершенно не помнил, когда его заказал.