— А я действительно благородный и порядочный с женщинами, равными себе. С беглыми жёнами гончаров я не так деликатен.
Он снова хватает меня, заводит руки за спину, стискивая запястья и заставляя изогнуться так, что моя грудь едва ли не вываливается из разодранного лифа.
— С такими сладенькими потаскушками, как ты, я не церемонюсь.
Он собирается поцеловать меня, но мне удаётся освободить руку и залепить ему звонкую пощечину.
— А вот строптивых девок, — говорит он, и глаза наполняются грозовой синевой, — я не люблю совсем. Пожалуй, стоит тебя отправить охладиться и привести в порядок мозги. А потом ты приползёшь ко мне сама и будешь умолять взять тебя, стерва!
Он цепляет меня под локоть, орёт кучеру:
— Останови! — и как только экипаж останавливается, распахивает дверь и вышвыривает меня прочь.
Я кубарем лечу в кювет, обдирая руки, ударяясь о ветки и камни. Следом вылетают моя накидка и узелок с пожитками.
Карета проносится мимо, а я остаюсь одна. В лесу.
Вокруг сгущаются сумерки, и я не знаю дороги домой.
Вот уж воистину не всё то золото, что блестит.
Глава 5. Верной тропой…
Ушибленные колено и локоть жутко саднят. Кое-как поднимаюсь, осматриваюсь, нащупываю в неровном свете луны узелок с пожитками и накидку. Закутываюсь поплотнее — от боли, холода и страха зуб на зуб не попадает. Но нужно идти, иначе будет только хуже.
Пути два: широкая просека, по которой унеслась карета Нильса, и узенькая тропинка, ныряющая за деревья и ведущая в лес.
Но — в лесу волки, медведи и может быть даже нечто похуже. Вон как недобро выглядят ближайшие деревья: перекрученные стволы, голые сучковатые ветки, похожие на когтистые лапы монстров, узловатые корни, выпирающие из земли. Кажется, вот-вот вырвутся наружу и пойдут на тебя, скрипя и потрескивая.
Брр! Ёжусь.
Дорога, по которой ехала карета, выглядит более разумным вариантом.
Прижимаю к себе вещи, нахожу в кармане коробочку с горошиной, перекатываю её. Это немного успокаивает.
Наконец, выбираюсь на дорогу. Луна заливает её светом, но есть в щедрости ночной царицы что-то насмешливое. Будто она бросает пригоршни серебра нищим. И те оголтело кидаются за ним. А луна наблюдает за людскими страстями, подперев рукой голову — гордая и совершенная в своей царственности. Но я благодарна ей, как те нищие, потому что со светом всегда больше уверенности, чем когда вокруг непроглядная тьма.
«На моей луне пропадаю я… — напеваю, чтобы хоть как-то взбодрится, отвлечься от мыслей, что огоньки, мелькающие в кустах сбоку, могут быть не просто светлячками. — … сам себе король, сам себе судья…»
Лесу несть конца. Он обступает со всех сторон. Он тёмен, он громаден, он дышит, ворчит, шевелится.
Я стараюсь идти быстрее.
Мы уехали не так уж далеко, утешаю себя, что совсем скоро покажутся дома. Или Ландар уже отправился меня искать. Он ведь будет искать? Я ведь ему нужна?
Рядом с грохотом выстрела в тишине ломается ветка, потом ещё одна и ещё. Слышится (или чудится?) тяжелое сиплое дыхание. Кто-то прёт напролом. Но выяснять, что за представитель местной фауны пожаловал, нет никакого желания. Я срываюсь с места и несусь прочь. Дальше, как можно дальше. И не орать. Главное, не орать.
Во рту солоно от слёз, силы на исходе, дыхания не хватает и в боку колет. Кажется, меня вот-вот вывернет наизнанку.
Но луна, должно быть, устала от однотипной картины бегущей в ночи меня. Она задёргивает шторку-тучу с пренебрежением аристократки, раздосадованной представлением в бродячем театре. И я слепну.
Я оказываюсь одна в кромешной густой шевелящейся тьме.
Глотаю её, просто делая вздох. Пропитываюсь ею. Наполняюсь, как сосуд.
Тьмы слишком много. Она давит на меня. И я падаю на колени, вытягиваюсь в струнку, запрокидывая голосу, сжимаю кулаки и кричу.
Громко, надсадно, срываясь в истерику.
И тьма отзывается. Она отвечает мне скрипучим старушечьим голосом:
— Кто посмел меня тревожить?
Косая алая молния ударяет в землю, и я вижу (теперь вижу!) согбенную фигуру в лохмотьях и с узловатым посохом. Лица её почти не видно из-за низко надвинутого капюшона. И хотя в неровном свете точно не разглядеть, кто именно передо мной, я уверена, что это — женщина. Очень-очень старая. Может быть, какая-нибудь здешняя Баб Яга.
— Я — Хранительница Перепутья, — отзывается она на мои несущиеся вскачь испуганные мысли. — И ты, смертная, осмелилась потревожить меня своими гадкими воплями.
Мне не до церемоний. Гадкая так гадкая.
Ползу к ней на коленях, бормочу:
— Бабушка! Добрая госпожа! Я путница… заблудилась… страшно…
Она толкает меня ногой, и я падаю на спину.
Старуха нависает надо мной, и во вспышке очередной молнии я замечаю длинный крючковатый нос и грязные лохмы, выбивающиеся из-под капюшона.
— Не смей называть меня «доброй», — шипит она, постукивая мне по лбу когтистым пальцем, и становится ещё страшнее, чем тогда, когда нечто ломилось через лес. — Я продала свою доброту и вырвала своё сердце.