Он прав. Это был первый этап десакрализации литературы — снижение уровня пишущих, их оплебеивание. Вяземский язвит по этому поводу: «Ничего нет забавнее доктринерского высокомерия некоторых писателей наших, когда они с жалостью и презрением отзываются о легкомыслии, пустоте и недостатке нравственных начал аристократического общества. Во-первых, хочется спросить их: «А вы почему это знаете?» Во-вторых, просить их указать нам на этих стоиков и квакеров нашего среднего общества, которые мужеством, и доблестью, и смиренным благочестием могли бы пристыдить слабодушие и предосудительные поползновения грешников высшего общества? Где же эти литературные труженики, эти бенедиктинцы, святые отцы науки, которые посвятили себя исключительно подвижничеству мысли и слова, собрали сокровища науки и облагодетельствовали и просветили русский мир? Где они? Укажите, Бога ради. Загляните у нас в литературную жизнь: вы найдете те же уклонения и немощи, что и в высшем обществе, потому что слабости и страсти людские искони те же и те же. Аристократические салоны не помешали Карамзину написать 12 томов «Истории», Пушкину создать несколько превосходных произведений. Писатель везде более или менее ремесленник или волшебник, наемник или повелитель. Среднего места ему в обществе нет. На него смотрят или с чувством снисходительного участия, похожего на жалость, или с каким-то слепым суеверием. В литературе нашей ещё должно господствовать единодержавие, или, по крайней мере, литературная власть должна быть принадлежностью сильной и умной олигархии. Литературная демократия не годится. Глас народа, то есть толпы, не только не всегда бывает выражением вечной истины, но большею частью он голос предубеждений, лжи и слепых страстей. Это не глаголы, а слухи…»
Это не дневниковая запись, это было опубликовано. И кто это расслышал?
Вяземский же уронил и ещё несколько страшных в своей прозорливости строк: «Ум многих подписчиков журналов, так сказать, на хлебах у журналиста. Благо что заплатил я деньги, говорит подписчик, и теперь освобожден от труда и неволи ломать себе голову над разрешением того или другого вопроса. Это дело журналиста отправлять черную работу, а мне подавай уже готовые разрешения. Журнал и газета — источники, которые беспрерывным движением, капля за каплею, пробивают камень или голову читателя, который подставил её под их промывающее действие. Обозревая положение литературы нашей по кончине Пушкина, нельзя не заметить, что с развитием журналистики народилась и быстро и сильно развилась у нас литература скороспелая, литература, и особенно критика, на авось, на катай-валяй, на a la diable m'emporte…»[12]
— Кстати, Алеша, я заинтересовался вашей ссылкой на Сургучева и нашёл там интереснейшее наблюдение, — тихо обронил Муромов. — Вот. «На каком-то представлении горьковского «Дна», уже здесь, за границей, я сидел рядом с покойным Зензиновым. Зензинов был социалистом-революционером и занимал в партии генеральские посты. Я искоса присматривался к нему: простоватое мужицко-ярославское лицо, по-мужицки, с хитрецой в зрачке, смотрит на сцену и явно не верит, что в ведре Василисы — кипяток, что ниточки — гнилые и что в руках Луки — Псалтирь.
Обыкновенно русские социалисты были невероятно чванливы: если вы не держитесь его мнений, — он вас откровенно презирал и чай пить с вами не садился. Большей частью дубы сиволапые, они, среди которых были и Азефы, гнали стада божьих коровок в пекло и заставляли их стрелять в городовых, всего только регулирующих уличное движение, и «создавали террор», полезный прогрессу и «поступательному движению».
После представления мы вышли на улицу. Зензинов сказал:
— Поразительная разница впечатлений. Я вспоминаю тот московский вечер, когда я впервые увидел «Дно». Тот вечер и сегодняшний… Тогда было впечатление, которое можно назвать потрясающим. Сегодня мне хочется только выпить пива, потому что за завтраком ел рыбу. Теперь я ясно отдаю себе отчет, что пьеса — средняя, кое-где фальшивая.
— Может быть, дело в игре? — спросил я.
— Нет, — ответил Зензинов, — тогда было какое-то наваждение…»
Сургучев говорит удивительно верную вещь. Наваждение… И оно схлынуло. Но почему это происходит? Почему целые поколения попадают под власть наваждений?
Верейский, долго молчавший, заговорил, тщательно подбирая слова.