Вспышка обессилела его окончательно. Мы готовы были разорвать несчастного Пачунгу за это, за те силы, которые он отнял у командира из-за своей слабости. Хотя каждый из нас готов был плакать рядом с ним. Также, за слезы, Фернандо отчитывал и Адриасолу. Тот вместе с Мануэлем снова пробовал пить мочу. А вслед за ними и Чино. Их вырвало буро-зеленой слизью, а потом все трое начали мучиться от дикой боли в животе. Они стонали и корчились на камнях, и Давид не выдержал и заплакал. Это было в конце августа, за пару дней до гибели Хоакина и Тани, и всего их отряда. Тогда нам казалось, что хуже быть уже не может… Даже Фернандо называл эти дни «черными». Но мы, следуя за высотометром, еще не испили чашу до дна. Тогда еще были живы Коко и Мигель, и еще не сбежал Антонио… Девятый круг ада был еще впереди…
Когда неудержимо стремишься к пределу, то рано или поздно его настигаешь. И вот мы, подавленные, сидели у подножья скалы в молчании и тишине, разбавляемой лишь стонами Чино и доктора, которые были совсем плохи. Мы сидели там, словно жалкие осколки толстых линз близорукого Чино, втоптанные в камни. Последние наши надежды разбились об эту проклятую стену…
Чино, маленький перуанец, за два предыдущих дня превратился для нас в настоящую обузу. Из-за него мы так медлили и топтались на месте. Мы не могли из-за Чино идти быстро. И из-за других… Больных и раненых… Но из-за Чино стало совсем худо… Маленький, с какой-то по-мальчишески восторженной душой, с добродушным, открытым лицом учителя, и глаза в узких прорезях век, увеличенных толстенными стеклами, все время улыбались. Он был слаб физически, поход почти изначально был не для него… Он очень страдал, но старался не быть в отряде обузой. Не помню, чтобы он хоть раз с кем-нибудь ссорился… От голода под конец он совсем исхудал, весь как-то сжался, скукожился… Как подросток… А в глаза ему невозможно было смотреть. Толстенные линзы увеличивали нескончаемую муку и мольбу, и этот, увеличенный очками немой крик души невозможно было вынести… Он стал совсем плох еще накануне, то и дело начинал бормотать себе что-то под нос: что-то про Лиму, повстанцев, что он поведет их на штурм, потом про какую-то девочку. Он все время твердил ее имя: Анхелика, Анхелика. Точно призывал на помощь своего ангела-хранителя… Фернандо говорил, что у перуанца есть дочка. Он поддерживал его как мог, как каждого из нас… И вот Чино споткнулся о камень, уронил очки и по инерции, в полубредовом состоянии, наступил на оправу. Линзы лопнули – одна рассыпалась вдребезги, а вторая покрылась сетью трещин. Так он и брел, придерживая рукой поломанную оправу с одной, безнадежно истрескавшейся линзой. Он стал совершенно беспомощен, наш доблестный вьетконговский генерал. Так мы в шутку дразнили Чино, когда у нас еще были силы шутить. Это Фернандо прозвал его «вьетконговцем». Вслед за радио. Когда Пеладо, угодив вместе с Французом в плен, после допросов и пыток согласился нарисовать портреты партизан, все радиостанции передали, что в отряде Фернандо есть вьетконговские советники. Чино был перуанцем, но у него были китайские корни. А Пеладо был хорошим художником. Думаю, если бы он увидел нас там, у подножья той дьявольской скалы, он бы не захотел рисовать нас. Я назвал бы эту картину «Голгофа». Только мне тоже не хотелось бы смотреть на эту картину…
Она и так у меня перед глазами. Каждый день, каждую бессонную ночь я мазок за мазком восстанавливаю полотно…
В сельве – неестественная тишина. Ни щебета птиц, ни звуков, издаваемых зверьем – обычного гама живых джунглей. Лишь мертвенная, неестественная тишина, как дыхание неотступно преследующей смерти. Во время перехода, под звон котелков и шарканье подошв, она была не так настойчива, но всей своей жутью наваливалась на привале. Казалось, что мы наяву видим кошмарный сон, и сельва вокруг нас – это вакуум, пустота, ничто. Также было и там, под скалой.
И вдруг пустоту разрывает человеческий голос. «Сегодня у нас юбилей! – вдруг произносит Фернандо. Он на миг подавил в себе непрекращающийся приступ астмы и сквозь сипенье и хрип сумел произнести это. Но как! Голос его величав, полон эмоций и жизни. Мы превратились в слух, мы впитываем его слова каждой клеточкой наших обезвоженных, обезжиренных, обезжизненных тел.
«Сегодня у нас праздник – ровно одиннадцать месяцев начала похода, – продолжает он, и вдруг… заглушив подступивший приступ удушья, он улыбнулся своей неземной, лучистой улыбкой, и произнес: «Конечно, Рождество мы справлять не будем…» Всегда в самую трудную минуту он извлекал сверкающие на солнце шутки и они озаряли наше беспросветное настоящее. Откуда он брал их? Там, где он их черпал, нас ожидала лишь каменистая пыль и иссохшая пустота…
Раздался смех. Да, да! Мне показалось это чудом. Кто-то даже смеялся. Конечно же, Ньято. Многие улыбнулись…
– Но какое же Рождество без подарков… – продолжал командир. – Мы сами себе должны его сделать…
Смех умолк. Все будто почувствовали, что он и не думал шутить. И тут Фернандо произнес, тихо, но твердо: «Нам надо на нее взобраться…».