Только тут до ослиного твоего нутра доходит: она уже дважды произнесла пароль. Нетерпеливо, как породистая кобылица, поведя своей статной шеей, бесшабашно тряхнув своей стриженой, словно в огненно-золотую шапочку для плаванья одетой головой, Ульрика вновь смотрит на тебя в упор с высоты своей стройной и статной башни. Ни тревоги, ни малейшего опасения, и от этого ты краснеешь ещё необратимей. «Oliva… roha»[11], – сдавленно сипишь ты в ответ. И она вдруг улыбается своим широким, полногубым ртом голливудской дивы, и ряды ровных, сахарно-белых зубов окончательно лишают тебя дара зрения. «Roha… ещё как roha!..» – смеется она, как-то обезоруживающе открыто,
И вы смеетесь уже в унисон, и ты продолжаешь выкидывать глупость за глупостью. «Красная олива!.. Ох-ох! Красная…» – придушенный смехом, колотишь ты в ослиный свой барабан. И ты, трусливая, паршивая ослятина, принимаешься тараторить, словно пытаешься сам себя вознаградить за окончательно расшатавшиеся в поезде нервы, за перенесенные тобой на границе, совершенно ребяческие, из пальца высосанные страхи. «Красная!.. Обхохочешься! – несешь ты околесицу, и ничто уже не в силах тебя осадить. – И кому пришло на ум выкрасить оливку в красный цвет? Да ещё в пароль закатать? Она, видно, тоже смутилась до невозможности!..»
А Ульрика разом вдруг перестает смеяться. Ледниковая шапка воцаряется на невозмутимо возвысившемся, ставшем недостижимым её лице, и ты понимаешь, что сморозил какую-то чушь. Но она не вдается в подробности. Лицо её совершенно меняется. Оглядываясь по сторонам с индейским прищуром, она машинально берет пальцами левой руки свой серебряный крестик и теребит его указательным и большим пальцами. «Идём», – сухо произносит она и, не дожидаясь тебя, стремительно направляется в здание вокзала.
И ты, еле поспевая за ней со своей дорожной сумкой, понимаешь, что страхи твои вовсе не ребяческие. Ребячество осталось там, за спиной, в канувшем за вагонным окном Берлине, в университетских аудиториях, пропитанных мелом и запахом юности, замешанного на духах и перебродившем гормонами поте. Оно утонуло в бездонно-любовном немом беззаветном укоре заплаканных карих глаз покинутой Флоры…
Флора… Нежная преданность, моя ты мулаточка, какао со сливками – «как ты любишь, любимый, – чуть сахара и немного остывший»… Иная Бразилия вдруг проснулась в тебе, и уже не какао и сливки, а терпкий, одуряюще горький матэ[12] проникает в твою застоялую кровь. Так-то, Альдо… Наивный, ты думал, они благополучно атрофировались. Вещая с университетской кафедры, ты и не чаял обнаружить их внутри. А они все это время ждали, как ягуар, что крадется по непроходимой сельве, до поры неразличимо сливаясь с безумно-запутанным изумрудным рисунком веток и листьев.
Ты ответил Ульрике: «Красная олива», и ощущение опасности, забытое ещё с допотопных времен Сан-Паулу и похищения Элдрика, вдруг помчалось по венам, как поезд метро, окатило тебя ушатом адреналина. Неудержимая волна выплеснулась наружу и понеслась в мелькании лиц и фигур, в галдеже пассажиров и даже в исполненном неги и шарма голосе из вокзальных динамиков, объявившем о прибытии Венского экспресса. Вслед за стремительно удалявшимся факелом – огненно-рыжей Ульрикой…
«Verde Olivo» – это журнал…» – монотонно, словно «Stabat Mater» с амвона, бормочет Рендидо. Он никак не откликнулся на твою историю с паролем и Ульрикой. Другое дело Торрес. Этот на все лады начал играть и переигрывать ситуацию, которую коротко изложила Ульрика. И к чему она это? Или осмеяние – у них что-то вместо обряда посвящения? А Рендидо, с ножницами в руках, не обращая внимания на хохот и шуточки Торреса, терпеливо даёт информацию. «Кубинцы выпускали его… Конечно,
Что ж, ты прекрасно знал Карлоса, и не считаешь нужным сходу что-то кому-то доказывать. «Они и так должны знать. А если не знают, то нечего и объяснять», – подумал ты.