На следующий день Уильям и епископ приходят ко мне в комнату и снова задают те же вопросы. Я отвечаю то же самое, и они тщательно все записывают и отсылают в Лондон. Мы можем повторять это каждый день до скончания веков и опустошения ада. Я не скажу ничего, что бросило бы подозрение на кого-то из моих заключенных в Тауэре сыновей. Не буду отрицать, я устала от своих дознавателей и их повторяющихся вопросов, но я не ошибусь от усталости. Я не положу голову на плаху, возжаждав вечного отдыха. Пусть допрашивают меня, пока мертвые не встанут из могил, я скажу не больше, чем мой обезглавленный брат. Я старая, мне шестьдесят пять, но я не готова умирать, и не настолько я слаба, чтобы меня запугали те, кого я знала младенцами. Я ничего не скажу.
Заключенные в Тауэре тоже ждут. Недавно арестованные служители церкви ломаются и признают, что, несмотря на то, что принесли королевскую присягу, в сердце своем никогда не верили, что Генрих – верховный глава церкви. Они уверяют, что ничего не сделали, разве что сами сокрушались по поводу своей ложной клятвы; они не собирали ни деньги, ни людей, не сговаривались ни с кем и не выступали. Они молча желали восстановления монастырей и возвращения прежних обычаев. Невинно молились о лучших временах.
Эдвард Невилл, мой кузен, совершил немногим больше. Однажды, лишь однажды он сказал Джеффри, что хотел бы, чтобы принцесса взошла на престол, а Реджинальд вернулся домой. Джеффри рассказывает дознавателям об этом разговоре. Бог его прости, мой любимый, мой малодушный сын-предатель рассказывает им, что однажды сказал его кузен, в доверительной беседе, много лет назад, в беседе с человеком, которому верил, как брату.
Кузену Генри Куртене нельзя предъявить обвинение, поскольку против него ничего не могут найти. Он, возможно, и говорил с Невиллом, или с моим сыном Монтегю; но никто из них не рассказывает ни о каких разговорах, и сами они ни в чем не сознаются. Они остаются верны друг другу, как и положено родственникам. Даже когда каждому говорят, что другой его предал. Они улыбаются, как истинные рыцарственные лорды, они понимают, когда им лгут, опорочивая честь семьи. И молчат.
Разумеется, широко известно, что жена моего кузена Гертруда посещала Блаженную Деву из Кента и жалела королеву Катерину; но ее за это уже простили. Однако ее все равно держат под стражей и каждый день допрашивают о том, что Блаженная Дева из Кента рассказала ей о смерти короля и о его неудавшемся браке с Анной Болейн. Ее сын Эдвард живет в комнатке рядом с ее камерой, ему разрешают заниматься с учителем и упражняться в саду. Мне кажется, что это хороший знак, он говорит о том, что его собираются скоро отпустить, – его бы ведь вряд ли сажали за уроки, если бы не думали, что однажды он отправится в университет?
Все, что есть против Генри Куртене, – это одно предложение; за ним записали: «Надеюсь, однажды я увижу мир повеселее». Когда я об этом узнаю, я иду в часовню и, взявшись за голову, думаю о том, что мой кузен Генри надеялся увидеть мир повеселее – и в этом обыденном оптимизме видят свидетельство против него.
Встав перед алтарем на колени, я думаю: Господь тебя благослови, Генри Куртене; я не могу с ним не согласиться. Господь благослови тебя, Генри, и всех заключенных, которых удерживают за веру и убеждения, где бы они ни были этим вечером. Господь тебя благослови, Генри, я думаю так же, как ты и как думал Том Дарси. Как и ты, я все еще надеюсь, что однажды мир станет повеселее.
Еще до того, как мой сын и его кузен Генри Куртене предстают перед судом, в Тауэре оказывается лорд Делавер – за отказ стать присяжным на их слушании. Против него ничего нет, ни шепотка, Томас Кромвель ничего не может придумать; Делавер просто выказал отвращение к подобного рода судам. Он поклялся, что не станет судить еще одного старого друга, после того, как отправил на эшафот Тома Дарси, и теперь отказывается стать присяжным на суде у моего сына. Его берут под стражу на пару дней, рыская по Лондону в поисках сплетен о нем, а потом Делавера приходится отпустить домой, приказав не покидать дом.
Я, конечно, не могу его навестить, я даже не могу послать ему письмо, чтобы поблагодарить, потому что мои дознаватели сидят со мной между завтраком и обедом, снова и снова спрашивая, помню ли я то, что было восемнадцать лет назад, когда Монтегю сказал что-то, гуляя по саду с Генри Куртене, и пел ли писарь при моей кухне, Томас Стэндиш, песни надежды и восстания. Упоминал ли кто-нибудь про май. Говорил ли, что май не придет. Но мальчишка-конюх отправляется по моему поручению в Л’Эрбер, и, гуляя на следующий день в саду, лорд Делавер находит на тропинке переброшенный через стену бутон белой розы из шелка – и понимает, что я ему благодарна.
– Боюсь, графиня, вам придется у меня погостить, – говорит мне за обедом Фитцуильям.
– Нет, – отвечаю я. – Я нужна здесь. В таком большом поместье слишком много работы, и мое присутствие успокаивает эти края.