Мне почти хватает смелости уверить его, что он скоро поедет домой. Против Гертруды могут быть свидетельства, настоящие или подложные, против меня можно что-то сочинить, но Гарри всего одиннадцать, а Эдварду тринадцать, и против этих мальчиков ничего не может быть, кроме того, что они родились Плантагенетами. Я думаю, даже король не зайдет в своем страхе перед моей семьей так далеко, чтобы держать двух мальчиков в Тауэре как изменников.
Но потом я умолкаю, прервав уверенную речь, и вспоминаю, что его отец забрал моего брата именно в этом возрасте, именно по такой причине, и что мой брат вышел только ради того, чтобы пройти по мощеной дорожке на Тауэрский холм, к эшафоту.
Собирается парламент, и Кромвель вносит Акт о лишении прав, объявляющий всех нас, Плантагенетов, предателями без суда и доказательств. Наше доброе имя – преступление, наши богатства уходят в пользу короны, наши дети лишаются наследства. Имя Гертруды и мое стоят в списке покойников.
Предъявляют десятки писем, которые якобы написала Гертруда, одно письмо, которое я написала своему сыну Реджинальду, заверяя его в своей любви, – письмо, которое так и не было доставлено, – а потом Томас Кромвель лично поднимает сумку и, словно уличный фокусник, вынимает из нее кокарду, которую дал мне Том Дарси; белую шелковую кокарду, на которой вышиты Пять ран Христовых, а над ними белая роза.
Палата молчит, пока Томас Кромвель размахивает ею. Возможно, он надеялся, что они поднимут шум, требуя мою голову. Кромвель показывает кокарду как убедительное свидетельство моей вины. Он не обвиняет меня ни в каком преступлении, – даже сейчас хранить вышитую кокарду в старом ларце у себя дома – не преступление, – и палата общин и палата лордов едва отзываются. Возможно, им довольно уже и Акта о лишении прав, возможно, они устали от смертей. Возможно, у многих в деревенских домах хранятся в старых ларцах точно такие же кокарды, оставшиеся с тех пор, когда они надеялись, что придут времена получше, когда было столько паломников, шедших за благодатью. В любом случае это все свидетельства, которые есть у Кромвеля, и меня следует держать в Тауэре по желанию Его Величества – и моего внука Гарри, и Гертруду, и ее мальчика.
Наша жизнь словно замирает без движения, когда от холода замерзает вода в наших кувшинах, а капли на краю крыши превращаются в длинные острые сосульки. Гарри разрешают посещать уроки с Эдвардом, он остается в комнатах Куртене на обед, там кормят лучше, чем у меня. Мы с Гертрудой передаем друг другу добрые пожелания, но не пишем ни слова. Мой кузен Уильям де ла Поул умирает в одиночестве в своей холодной камере, где жил в заточении; невинный человек, мой родственник. Он провел здесь тридцать семь лет. Я молюсь за него; но стараюсь о нем не думать. Когда хватает света, я читаю или шью, сидя у окна, выходящего на лужайку. Я молюсь перед маленьким алтарем в углу комнаты. Я не задумываюсь об освобождении, о свободе, о будущем. Я стараюсь вообще не думать. Учусь стойкости.
Движется только мир снаружи. Урсула пишет мне, что у Констанс и Джеффри родился ребенок, девочка, ее назовут Катериной, а король собирается вновь жениться. Нашли принцессу, готовую выйти за человека, которого она никогда не видела и о котором могла слышать лишь самое худшее. Анне Клевской следующей весной предстоит долгое путешествие с ее протестантской родины в страну, которую разрушают король и Кромвель.
Мы прожили долгий год и суровую зиму в своих камерах, видели небо только серыми пластинками между прутьями решетки, чувствовали ветер с реки, холодным сквозняком пробивавшийся под толстые двери, слышали одинокую песню зимней малиновки и бесконечную жалобу чаек вдалеке.
Гарри становится все выше и выше, он вырос из лосин и башмаков, и мне приходится упрашивать смотрителя, чтобы ему выдали новую одежду. Нам позволено разводить в комнатах огонь, когда становится очень холодно, и я вижу, как у меня распухают и краснеют пальцы из-за ознобышей. В маленьких комнатках очень рано темнеет, здесь подолгу темно, рассвет приходит все позже и позже, и холодной зимой, когда от реки поднимается туман или низко опускаются облака, светло так и не становится.
Я стараюсь быть веселой и бодрой ради Гарри, я читаю с ним на латыни и по-французски, но когда он уходит спать к себе, а меня запирают в камере, я натягиваю тонкое одеяло на голову и лежу с сухими глазами в затхлой темноте, понимая, что я слишком раздавлена горем, чтобы плакать.