Убитых предали земле, а раненых положили рядами под открытым небом на войлоке, чтобы китайский лекарь Чжой-линь мог со своими помощниками приступить к работе. Вдоль рядов, через каждые пару шагов, горели факелы, которые не только служили освещением, но и отгоняли злых духов. Если в теле есть брешь, значит, в него может проникнуть разрушительная сила. Нижнее белье из мокрого шелка спасло многих. Лекарю достаточно было потянуть за ткань, чтобы извлечь застрявший наконечник. При ударе такая ткань не рвалась, а вминалась в плоть, спасая от проникающих ран и заражения крови. Но были и очень серьезные, смертельные увечья, тогда Чжой-линь глубоко вздыхал и разводил руками, а шаман, потрясая бубном, посылал Вечному Синему Небу протяжный, надрывный вой. Ибо знаний о человеческом теле не всегда достаточно, чтобы поставить больного на ноги. Вот тогда те, кто умеют искать проходы в другие миры, договариваются с потусторонними силами.
Хайду думал о Дайчеу. По законам войны, тысячу, потерявшую свой главный кулак — бронированную сотню, нужно расформировать по другим подразделениям, а самого тысячника в лучшем случае понизить в звании до сотника или десятника, в худшем — до рядового воина или казнить. Тонкий голубой дымок от слабо горящих веток поднимался к отверстию юрты. Темные узловатые руки держали пиалу с кумысом, но уста оставались сухими. Джихангир напоминал каменное изваяние, и, если бы не глаза, отражающие языки пламени, его можно было бы принять за мумию, застывшую в позе лотоса. С большим трудом стряхнув оцепенение, Хайду встал и, развязав боковые ремни, отбросил в сторону хутангу-дегель. Накинув на плечи длинный синий чапан, откинул полог юрты и направился туда, откуда неслись стоны раненых, чтобы отыскать Дайчеу.
Он увидел тысячника, когда тот, закусив косу, терпел боль от рук Чжой-линя, вправлявшего ему суставы. Половину лица Дайчеу покрывала корка запекшейся крови, другая половина была бледна, как урусский саван. Подождав, когда лекарь закончит, Хайду уронил:
— Это я, Дайчеу. Ты слышишь меня?
— Ты пришел взглянуть еще раз на мое унижение и боль? Я сам слагаю с себя звание тысячника и отдаю железные доспехи. Я покорен, Хайду, — Дайчеу говорил изменившимся до неузнаваемости, хриплым голосом, словно телом его уже овладел костлявый дух вечной ночи.
— Ты знаешь закон, тысячник, — голос Хайду был бесстрастен. — Но прежде я хочу справиться о твоих ранах. Чжой-линь…
— Не надо. Пусть он уйдет, я хочу, чтобы мы остались вдвоем.
Хайду движением пальцев отпустил Чжой-линя, и тот, согнувшись пополам, спиной попятился в темноту.
— Ты помнишь Хорезм, Дайчеу? Мы с тобой были тогда молодыми и удачливыми сотниками, и ты спас меня от клинков всадников Джелаля. Потом мы вернулись в степь, и оба полюбили одну девушку, которая ответила тебе взаимностью и родила потом двух сыновей. Зато немного погодя судьба возвысила меня: я раньше тебя стал тысячником, а потом джихангиром. Каждому свое. Но спроси меня сейчас: что бы я выбрал? Я бы захотел оказаться на твоем месте. Ты счастлив, потому что твои сыновья носят черты своего отца, у них те же повадки и та же удаль. Тебя в белой юрте ждет любимая женщина, для которой важно, чтобы ты вернулся, а вернешься ты целым или израненным — это ее не волнует. Ты создал свой мир, Дайчеу, имя которому — семейный очаг. Такого у меня никогда не было и вряд ли будет. Все силы я тратил на военные походы, а не на любовь, не на сохранение рода. И теперь я одинок, как высохшее дерево посреди Гоби. Я хочу выразить тебе благодарность за сегодняшний бой, как и за все другие.
Хайду низко, почти до земли, поклонился.
— Сегодня был самый черный день в моей жизни. Спасибо тебе, Хайду, за то, что ты пришел поддержать меня. Со мной все кончено. Вопреки разуму, ты бросил мою тысячу на верную погибель. Не буду искать дурных мотивов в твоих действиях. Пусть это останется на твоей совести. Был ли твой поступок неосознанной местью, или это просто промах военачальника — решать не мне, а Вечному Синему Небу. Я свой долг выполнил. А теперь о другом. Чжой-линь сказал, что правая рука моя раздроблена в нескольких местах и скоро высохнет. Я вряд ли когда-нибудь сожму меч. Не хочу хромым, опозоренным, одноруким калекой вернуться домой. Помнишь Саади: «Всяк вольный уедет, и, сердце скрепив, останется раб средь запущенных нив». Как мне хотелось, чтобы мои сыновья прокладывали себе жизненный путь не мечом, а знаниями, учились в Багдадском «Низамийэ». А теперь? Соседи начнут смеяться и показывать пальцем, а мои сыновья застесняются меня. Позволь мне благородно расстаться с жизнью и устремиться в чертоги Вечного Синего Неба.