Лермонтов театр обожал. Эта любовь случилась еще в детстве и в пансионе только окрепла. Литературы как отдельного предмета в программе не было, но изучение всех языков начиная с русского и кончая классическими шло не по учебникам грамматики, а через чтение современных и древних авторов. Наставник Лермонтова Мерзляков требовал от своих питомцев досконального знания текстов на том языке, на котором они были написаны. Шиллера они читали по-немецки, Руссо – по-французски, Гомера – на древнегреческом, Овидия – на латыни. Для закрепления материала Мерзляков заставлял их делать переводы, а если текст был стихотворный – так и в стихах. Лермонтову приходилось видеться с Мерзляковым чаще, чем другим воспитанникам: бабушка наняла его в репетиторы, чтобы подтянуть Мишеля по литературе, и, кроме уроков в пансионе, Лермонтов брал у него частные уроки на дому. И в литературный кружок он попал, поскольку был подопечным Мерзлякова.
До пансиона Лермонтов не написал ни единой стихотворной строчки. Время, когда он бормотал во младенчестве «кошка – окошко», безвозвратно прошло. Даже влюбленность в барышню из ефремовской деревни годом ранее не выдавила из него ни единой рифмы. Но в пансионе он стал сочинять. Сначала – от безысходности, как все, кого заставляют это делать в целях воспитания. Очевидно, то, что выходило из-под его пера, ему страшно не нравилось. Он пробовал воспользоваться предложенными образцами – и видел в них изъяны, которые нужно исправить, довести тексты до совершенства. Так он стал много и серьезно читать, и не потому уже, что заставляли, а потому, что ему это нравилось. И… стал исправлять изъяны в чужих стихотворениях, переписывать их от своего лица. Не подражал образцам, нет, просто «улучшал» то, что написано другими. И получалось… что-то свое. «Образец» вроде бы и оставался и – изменялся, точно терял связь со своим творцом. Не то редактура чужих стихов, не то – пристальное изучение объекта, чтобы понять, как же это делается. И – необходимая корректировка погрешностей. Вскоре без стихов он и жить не мог, все воспринималось как поэзия и через поэзию. Он понял, что рассказать о себе, выплеснуть все, что творится в душе, может только через слово.
А там – творилось.
Не только образ прекрасной барышни из ефремовской деревни засел в этой душе и за время разлуки превратился в иллюзорный образ небесного создания, ничего общего не имеющий с конкретной девушкой, чтобы потом потерять небесное сияние и видоизмениться в образ обманщицы. Мимолетная встреча, созерцание луны на балконе барского дома превратились едва ли не в сцену признания в любви, которую он считал обоюдной и – с первого взгляда. И он совершенно не понимал, что это был всего лишь вечер на балконе и любование луной. И барышня получила бы ровно столько же удовольствия, если бы вместо Мишеля рядом с нею сидел кот. Усиленное чтение «программных авторов» только закрепило иллюзию: для него встреча стала роковой, наблюдение луны – свиданием, просьба поправить шаль – ласками, отъезд в Москву – трагической разлукой, а все выше описанное – романтической любовью до гроба. Он же совсем еще не знал жизни и был обычным мальчиком, которому очень хотелось, чтобы у него было «прошлое».
Прошлое – было, но связанное не с любовью (точнее, не с тем, что он принимал за любовь), а с тяжелым прошлым его родителей. После отъезда сына Юрий Петрович решил, что в Москве он сможет его навещать и так хоть немного восстановит свои права, отобранные Елизаветой Алексеевной. Зимой 1828 года он приехал в Москву вместе с сестрами. И сделал попытки сблизиться с Мишелем. Понятно, как на это отреагировала бабушка. Она готова была Юрия Петровича загрызть и видела в этом сближении лишь далеко идущие планы «худого человека» – отобрать Мишу. И хотя имелось завещание, и отобрать Мишу без вреда для благосостояния сына Юрий Петрович не мог, она подозревала, что – мог бы. Миша любил обоих, и распря, которая моментами прорывалась во всей мерзости, ранила его и представлялась предательским ударом клинка в самое сердце. Арсеньева могла, конечно, не допускать Юрия Петровича и держать его на расстоянии, но дело в том, что и он был ей нужен. Хотя Мишеля взяли в пансион с одной только выпиской о рождении из консистории, в университет – следующий этап запланированного образования – его не могли бы взять без документов, подтверждающих дворянское происхождение. И представить эти документы должна была не она, Арсеньева, урожденная Столыпина, мать Марии Михайловны Арсеньевой, а муж Марии Михайловны, Юрий Петрович Лермонтов. Миша носил его фамилию. Дворянская принадлежность определялась по отцу. С документами Марии Михайловны все было в порядке. Документов Юрия Петровича просто не существовало. Он был настолько беспечен, что их… потерял.
В поисках предков