И вдруг теперь, из рассказов лазутчиков, из донесений военных шпиков выяснилось, что на русскую армию идёт сам великий визирь Балтаджи Мехмед-паша, большой военачальник, храбрый воин и старый рубака. И ведёт он с собой не какие-то тридцать тысяч войска, а все сто двадцать, да Калги-хан, татарский наместник, окружает русских с юга, да крымчаки с ордой своей загибают фланги. А у него, у Шереметева, всего-навсего каких-то тридцать тысяч, да Вейде и Репнин с главными силами не подоспели, болтаются где-то на Украине, всё не могут добраться до главных сил.
И поверил ведь Пётр обещаниям валашского Брынковяну: тот сулил пропустить к русской армии сербов, стоящих у его границ, — тысяч двадцать у них было, — да провиант обещал доставить. И оказалось, что из двоих, кому верил Пётр, — Брынковяну и Кантемир, — остался верным только молдавский воевода.
Но помощи от него чуть: с великим трудом собрал шесть тысяч необученных, необстрелянных ополченцев, вооружённых едва ли не косами, слава богу, что хоть пригнал на пропитание двадцать тысяч коров и быков да тысяч шестнадцать овец.
Хлеба, правда, и у него не оказалось — всё поела саранча, и прошлогодний недород заставил и самих молдаван голодать...
Раскидывал умом Пётр так и сяк, и всё выходило, что он попадёт в ту же историю, что и Карл XII, отдавшийся под крыло османово. И армию потеряет, и сам в плен угодит, а уж с русским царём османы церемониться не станут.
И трусливая мыслишка подкрадывалась: что, если бежать за свежими силами, через Польшу на Петербург? Ах, как неохота было ему попадать в руки турок...
На всё время боевых действий и похода, который мыслился коротким и победоносным, он оставил в столице правительствующий Сенат, девять человек посадил в нём и приказал, чтобы подчинялись ему так, как самому царю. Господа Сенат...
Он сидел над листом бумаги и размышлял.
«Господа Сенат! — своим крупным размашистым почерком начал он это письмо. Не доверил никому, даже Макарову, кабинет-секретарю, хотя тот и вёл всю секретную переписку. Нет, даже этому верному секретарю не стал он доверять свои мысли. — Господа Сенат! Никогда ещё, во всё моё время, не был я в такой десперации».
Так начал он это письмо. В сущности, это было не письмо, это было завещание государя, распоряжения на случай его плена или гибели.
И он крупно, размашисто писал, что, ежели ему случится попасть в плен, пусть никто из членов Сената не подчиняется его приказам и пусть уже не считают его государем, потому как неизвестно, какие пытки изобретут басурманы, и тогда, под пытками, может он что угодно пообещать османам.
И заклинал: «Буде попаду в полон, никакие мои указы и приказы не выполнять...»
Но это одно — не выполнять, а далее? И сурово писал он о том, что, ежели случится ему попасть в полон или погибнуть, пусть изберут из своей среды самого достойного и пусть правит он государством.
Ничего не написал о своём сыне, Алексее: не считал его достойным и сильным, чтобы принять престол могучей державы, — как будто и не было у него сына.
И снова и снова повторял: пусть его место займёт самый достойный из всего Сената, по выбору самих сенаторов...
Долго писал он это письмо, обдумывал каждое слово — не случалось ещё ему завещать престол и государство никому. «Пусть Сенат и будет у власти», — так думал он.
И опять мелькнула трусливая мыслишка: что, если всё-таки попытаться пробиться в Польшу, тем более что Катерина тут, можно, конечно, найти удобный предлог, кинуть армию, всё равно побьют её османы, кинуть всё и бежать, бежать, как тогда, когда он был ещё десятилетним мальчишкой, вскочил на коня, неодетый бросился в соседний лес, зная, что стрельцы идут убивать его. Там, в лесу, и нашли его слуги, одели, обули и отвезли к Святой Троице.
Но это было так давно, а вот тут, когда ему уже далеко за тридцать, эта мысль — бежать, бежать, бежать — опять засвербела у него. Но переборол, сам запечатал сургучной печатью свиток, сам вызвал храбрейшего из своих денщиков и негромко сказал ему:
— Как знаешь, но доберись до Москвы, до Сената, вручи при всём Сенате, скажешь — так я велел и пусть громко при всех прочтут.
Денщик вытаращил глаза: никогда ещё так доверительно и негромко не говорил с ним царь. Но кивнул головой, засунул за пазуху драгоценный свиток и выскочил за лёгкую полотняную дверь царского шатра...
Потом Пётр приказал позвать Екатерину. Одну, без дам, без фрейлин, уже полагающихся ей как будущей жене царя, невесте царской.
Она вошла легко, спокойная, как всегда, с улыбкой на свежих румяных губах, стащила с головы большой парик, засверкала голым черепом.
— Небось не разлюбишь? — кокетливо спросила она.
От неожиданности Пётр сел за стол. Странно выглядела её всегда так мило причёсанная головка — голый, слегка синеватый череп блестел в лучах заходящего солнца.
— И зачем? — изумлённо спросил он.
— А что вшей кормить в походе, — отшутилась она.
— А вот и не надо их кормить, — сморщился от отвращения Пётр, — надо тебе уезжать отсюда...
— Столько вёрст отмахала, чтобы от тебя уехать? — удивлённо спросила она.