И всё-таки это было не главным — деньги, взятки, вклады в Амстердамский банк, — видно, не надеялась Екатерина на своего муженька, если готовила себе запасные дороги, готовила резерв на лихое время. И это тогда, когда он горел раскаянием, когда сказал себе, что отныне будет примерным мужем и отцом, когда отбросил мысль о женитьбе на Марии...
Главным было другое: в то время, когда между ним и Марией ещё не было любви, была просто симпатия и дружба, Екатерина уже изменяла ему с этим лощёным франтом...
Он потребовал арестовать Монса и добиться от него показаний пыткой, дыбой, огнём.
Так велика была его ярость, и так велико было ещё желание, чтобы не сказал Монс, что спал с его женой, да ещё и с шестнадцатого года, когда и речи не было о ребёнке Марии...
Монса арестовали вечером, отвезли в казематы Петропавловской крепости, а утром чуть свет Пётр явился в пыточную Толстого — решил самолично выслушать показания Монса, спрятавшись за занавеской: всё ещё не верил, что осмелился этот камергер, много чего получивший от императорского двора, позариться на самое дорогое; что было у царя, — на его жену.
Монса привели в пыточную. Андрей Иванович Ушаков грел на углях щипцы, а Толстой спокойно сидел в креслах как раз напротив страшной дыбы, о которой ходили такие дикие толки.
Монс упал на колени.
— Я всё скажу, всё, что знаю, только не надо меня пытать, смертельно боюсь боли, смилуйтесь, всё скажу, что вы хотите знать, — частил он.
Его усадили на стул под самой дыбой и принялись обстоятельно допрашивать, от кого брал взятки, кому доставил должность, куда переправлял деньги, и лишь в конце допроса перешли к самому главному — насколько во всех его ухищрениях была замешана императрица, проводил ли он с ней ночи, когда, сколько раз и с какого года.
Всё подтвердил Монс: спал с императрицей по её желанию, с шестнадцатого года состоит в связи с ней, носила его любовные записочки его сестра Матрёна Балк, она же и устраивала их свидания...
Мрачный и нахохлившийся сидел Пётр за занавеской — все его надежды на верность жены рушились.
Удар по самолюбию был таков, что он не мог даже говорить, просто встал и ушёл в середине допроса, услышав лишь самые откровенные излияния...
Только во дворце дал он себе волю — бил по лицу всех слуг, встречавшихся на его пути, выхватывал свой длинный охотничий кинжал.
Всё бежало от его ярости и бешеного, необузданного гнева.
Екатерина не показывалась: поняла, что пришёл час расплаты...
И только живая и смелая Елизавета бросилась перед отцом на колени:
— Батюшка, государь, помилуйте матушку!
В ответ он выхватил свой кинжал и едва не вонзил его в дочь. Лишь вёрткость спасла Елизавету.
Вместо неё он вонзил кинжал в столешницу, и она раскололась под этим мощным ударом.
Нельзя было узнать Петра: судороги то и дело сводили его лицо, голова мелко и часто тряслась, обычно свежие и румяные щёки почернели, — только теперь понял Пётр, что такое душевная мука.
Едва вечером пришли Толстой с Ушаковым, как он приказал им войти в кабинет, и они не узнали царя — таким диким и отрешённым был его взгляд, таким мрачным и угрюмым было его всегда весёлое лицо...
Торопясь и спотыкаясь, доложили обо всём, что ещё говорил Монс, кого назвал, кого оговорил.
— Казнить самой лютой смертью, — мрачно и спокойно проскрежетал Пётр, — и его, и её.
Ушаков и Толстой переглянулись и не сговариваясь бросились перед государем на колени.
— Милостивый наш государь, — запричитал старик Толстой, — не дай свершиться скандалу, не дай пищи злобным языкам за границей, помилуй императрицу хоть ради того, чтобы дочки твои замуж вышли. Кто ж их возьмёт, коли казнена будет императрица? Смилуйся, государь, обдумайся, обмысли положение...
Умел Толстой в любой ситуации привести тонкие доводы, мог доказать свою правоту.
Он долго стоял на коленях, сыпал и сыпал словами, и постепенно царь остыл, лишь взгляд его был по-прежнему диким и мрачным.
Оба ползали у ног Петра, оба частили словами, и Пётр понимал, как они правы, как не нужен этот скандал в царском семействе никому, что надо скрыть, утаить от всех эту грязную правду.
И он смирился.
Спаслась Екатерина только благодаря Толстому, его умелости и ловкости...
Долгие недели выкарабкивалась Мария из своей странной лихорадки. Но, вопреки всем опасениям, она выздоровела, — знать, не дано было ей умереть в столь раннем возрасте, знать, ещё не испила она всей чаши терпения и испытаний, что выпали на её долю.
Но пришла в себя, слабая, подурневшая, истощённая жаркими приступами и ледяными ознобами, и прежде всего попросила зеркало.
На неё глянуло незнакомое лицо с тёмными пятнами на щеках, с синими тенями под зелёными помутневшими глазами, с тонкими морщинками вокруг глаз и горькой складкой у рта.
«Неужели это я?» — в страхе подумала она.
И потом уже долгие месяцы не брала зеркала в руки, не гляделась и в блестящую поверхность вычищенных кастрюль в кухне, развешанных по стенам, не могла решиться снова взглянуть на себя.