— Чего ты здесь обосновался? Дай, говорю, пройти. А бока я тебе потом намну. Ну!
— Не смей! Стой!
И слышал Федор беготню Вячеслава. И вот у двери Вячеслав. Дышит тяжело. Как конь загнанный. Стоят братья близко-близко. Но доски двери между ними. Знает Федор: от двери этой ключа нет. Задвижка медная. Ну, да задвижка что!
— Подожди ты… Влетит… Забудешь, как к чужим любовницам руки протягивать…
Колотится в груди Федора ревнивое сердце. А тут из-за двери не то стон, не то плач почудился.
— Что за чудеса…
Отпрыгнул шага на два, плечом правым тряхнул, плечом в дверь ударил. Втолкнул его в комнату грохот-треск двери и крик-визг Вячеслава. Дверью Вячеслава сильно отмахнуло. Но плач ли, стон ли из угла, с тахты ветхой. И с открытым ртом от Вячеслава Федор отвернулся, в неверном свете, из соседней комнаты льющемся, женщину лежащую видит. В платье растерзанном.
— Та-та-та… это еще кто? Никак…
Раскатился по дому дымной волной грохот-выстрел старого охотничьего ружья. Левой рукой Федор задергал. Кровь из рукава закапала. Зверем обернулся, на Вячеслава кинулся.
— Так-то? Так-то? Сгниешь теперь в Сибири. А пока что, получай… Получай!
И правой рукой бил брата сильный Федор, левую руку, раненую, за спиной пряча.
— Над девицами насильничать вздумал… Получай! Стрелять вздумал… В брата стрелять, старшего… Получай! А потом в Сибирь тебя, голубчика.
А Вячеслав, к стене прижатый, стоял — не отбивался; ружье тогда же выронил, как только грянуло. Стоял Вячеслав с лицом белым, глаза круглые стали. Платье на нем расстегнуто. Стоял, раскачиваясь под ударами братнина железного кулака; стоял-молчал, изредка лишь повизгивал, как ужаснувшийся зверь. Но то от иной боли. Видит Вячеслав на месте пропавшей тахты стол старинной работы, красного дерева, полоски медные, ящиков много; на зеленом сукне выдвинутой доски деньги: и бумажные и серебряные, и еще мешочки маленькие лежат, золото там, верно. И у этого стола, тут вот близко, двое старика белого-седого убивают.
Старик в пестром халатике чуть руками поводит; за руки его один ухватил, с лицом темным; ногами чуть дергает, в кресло повалили. А другой человек, лица его не видно, ножом по горлу стариковскому водит. И хлещет кровь. И много крови. И страшна кровь. И видит то Вячеслав. А для слуха нет ничего. Видит и визжит. Ужас в нем и потому не чует он кулака Федора. А Федор не устает. Бьет, свое приговаривает.
Голову Вячеслав запрокинул, глаза завел, хрипло так вскрикнул и повалился. То услышал он новый голос. Голос живой к жизни здешней, к Лазаревской, вернул. На миг увидел в синей комнате все, как есть: и тахту дырявую, и Меланию, и брата, и вбежавшую Веру. Увидел, повалился; как нет его. Пропали стены синие проклятые. И все надолго пропало.
Улетело ли, провалилось ли.
Вбежала Вера в шубке своей на белом барашке; вбежала, увидала, истошным голосом закричала.
Тяжелы и страшны были жильцам Лазарева останные часы той ночи.
— Не ори, дура. Без тебя шуму довольно было…
Но Федора не слушала Вера. На полу сидит в платке, в шубке, как вбежала. Сидит, руки в пол уперла и кричит-воет. То на Вячеслава простертого взглянет и на ружье его, рядом с ним лежащее, и дико-страшным ей то кажется, то видит страшную Меланию, попа Ивана дочку. Лежит Мелания растрепанная, и понимает Вера, что с ней сделали. А у Мелании губа прокушена. Чуть кровью лицо запачкано. А при всем, что здесь в синей ночной комнате, так страшны, так страшны эти капли крови. Федор руку свою раненную прячет. Но уж увидела Вера. И тут кровь. Везде кровь. А мозг ее вдвойне к страшному чуток после ночного пламени, там за деревней.
— Господи! К разбойникам попала. Мамочка, милая, вызволи! Убьют они меня, зарежут… Скажи ты мне, аспид проклятый, кто в кого из ружья палил… Пороху-то… Пороху-то… Не продохнешь… А Мелания-то!..
Это Вера выть перестала. Первый ужас ее отошел. Слова в нее вернулись человечьи.
— Ишь, отошла дура полосатая. Молчи, говорю. Народ сгонишь. Не такое дело…
И Мелания совсем уже очнулась, села, одежду поправляет, громко плачет. Давно она все видела сквозь веки испуганно-прищуренные, но очнуться, ужас свой единственный забыть-согнать боялась: вот накинутся, вот еще что сделают… Но женщина знакомая в страшном, диком доме. И не так ей страшно, и не так дико. Ужас сказки сонной вылетел из синей комнаты. Лишь память только что минувшего крестной болью огорчает. И сидит, оправляется на дырявой на проклятой тахте и плачет всем своим мокрым лицом.
— Ве-ро-чка, что же э-то…
— Мелания Ивановна, послушайте… Успокойтесь вы, Бога ради…
Отвернулся Федор от Веры, взгляд от нее отвел. Кошкою Вера вскочила, из комнаты, из дома бежит.
— Стой, говорю. Стой!
Поздно. К окну Федор бежит. Видит: во дворе Вера. К людям. С пожара люди возвращаются.
Рукой махнул. Руку раненую разбередил. Поморщился.
— Эк, ведь… Ну, будь, что будет.
— Мелания Ивановна, голубушка…
И утешить пытается, ищет в себе слов, не находит; слов таких, чтобы не обидеть. Женских слов, что ли. Да нет слов таких.