Религиозность революционной эпохи не всегда следует понимать буквально. Как уже говорилось, некоторые марксисты еще до революции стремились привнести в революционное движение религиозный дух, а вместе с ним моральный пыл, эмоциональное утешение, веру в возможность обновления мира и даже в преодоление физических ограничений обыкновенной жизни. Они хотели создать не столько светскую «безбожную религию», сколько сознательно сконструированную ради блага человечества новую религию, но из того же эмоционального материала. Один поэт-рабочий, что характерно, мечтал о «красном празднике», который заменил бы Пасху: он отдавал себе отчет, что, будучи революционером, не имеет права ходить в церковь, но не мог забыть эмоциональный подъем тех святых дней, когда «Христос был близким и простым», а в душе открывалась глубина чувств, позабытых в суете повседневной жизни и шуме завода [Кустов 1918b]. Признавая за религиозными ритуалами и сакральными символами мощную силу психологического воздействия, коммунистическое государство, дабы удовлетворить эмоциональные потребности рабочих, приступило в начале 1920-х годов к разработке собственных символов и практик, рассчитанных на эмоциональный резонанс, которые именовались «контррелигией» или «контрверой». Праздничный революционный календарь был призван вытеснить церковные праздники. Рабочие клубы трактовались как гражданские храмы, которые будут питать здоровую духовную жизнь без Бога. Изобретались новые ритуалы перехода, индивидуальные и коллективные: октябрины вместо крестин, красные свадьбы, красные похороны, хотя они и не пользовались большим успехом. Общественная жизнь была перенасыщена морализаторской дидактикой: коммунистические вожди устно и письменно поучали население, что нужно больше работать, меньше пить, соблюдать правила гигиены, избегать некультурного досуга. Наконец, предпринимались усилия по формированию новой, социалистической общности на основе веры и эмоций, для чего использовались самые разные ритуальные формы: большие гражданские празднества создавали особое время и пространство, отличное от повседневной реальности, и вовлекали зрителей в символическое и часто мифологизированное видение мира; наглядная агитация строилась на базе иконографии борьбы добра со злом, которая часто встречалась и на плакатах, и в театрализованных представлениях, а противоборствующие силы изображались как столкновение света и тьмы, красоты и уродства, героев и чудовищ; похоронные церемонии приравнивали погибших революционеров к мученикам; переименование улиц и городов маркировало пространство как новое; культ Ленина после его смерти в 1924 году приобрел характер тотального обожествления, хотя еще при жизни он восхвалялся, в том числе многими рабочими писателями, как святой, апостол, пророк, «правды свет», открывший страдающему миру «скрытые тайны», гений, обладавший всевидящим «революционным взором» и «чудесным сердцем»[448]
.Публичный революционный дискурс тех лет был особенно отмечен обилием религиозных образов и эмоций. Как писал один из ведущих историков революции 1917 года Б. И. Колоницкий, «От Революции подчас ждали не только конкретных социальных и политических изменений, но Чуда – быстрого и всеобщего очищения и “воскрешения”» [Колоницкий 1994: 200; Селищев 1928: 67–68, 126]. В своих обращениях и письмах, адресованных властям, простые люди часто писали, что революция несет возрождение как стране в целом, так и каждому человеку в отдельности. Прежде всего, постоянно говорилось, что революция и ее цели – свобода, равенство, братство – святы. Часто говорилось и о том, что революция борется за святую правду, понимавшуюся двояко, – во-первых, это трансцендентная духовная правда, т. е. истина, которую Писание определяет как сущность Бога: «И познаете истину, и истина сделает вас свободными»[449]
; во-вторых, это земная нравственная правда, то есть справедливость, честность и добро, – это правда не менее священная, о ней в русской Псалтыри говорится: «…правда приникнет с небес»[450]. Подобная лексика превалировала в народных обращениях 1917 года[451].